Читать книгу 📗 "Было у него два сына - Лукьянов Денис Геннадьевич"
И тут ты понимаешь, что сам все испортил: в животе холодеет, земля уходит из-под ног, ты спотыкаешься, но не падаешь, мама ловит тебя, думает — просто устал, но ты в ужасе — упустил единственный шанс попасть в волшебную школу, всегда просил у Деда Мороза дурацкие игрушки, а мог бы уже сидеть и, поднимая то одну руку, то вторую, заполнять листы бумаги пестрыми цветами, делать картинки, висящие на стенах кабинета ИЗО: всем классом вы долго вглядывались, строили догадки, что же на них, пока старая учительница не пояснила — это абстракция, вам о таком знать рано; если доживет, она обязательно об этом расскажет. На глаза наворачиваются слезы, и мама утешает тебя — думает, ушибся, неудачно ударился ногой; ты ударился самым сердцем, тебе больно внутри, но эта боль терпима, она — ничто в сравнении с порванными детскими рисунками.
Теперь ты собираешь их в особую папочку, которую выпросил у мамы, и прячешь в маленьком шкафу между «Гарри Поттером» и «Часодеями». Вдруг понимаешь: нет, ничто не потеряно, ведь ваша квартира сама окутана волшебством, и даже Дед Мороз побоится переступить ее порог, мама с бабушкой постарались, окружили тебя талисманами и ритуалами, журнальными вырезками гороскопов. Услышав от одной из соседок древнее поверье, открыли все окна этим летом, в праздник, как они назвали его, Ивана Купалы, чтобы по комнатам пронесся сперва солнечный ветер, а потом, когда на небе засияла большая, желтая, страшная луна — похожая на чей-то глаз, ты даже нарисовал его, этот огромный глаз монстра, желтыми маркерами! — ветер лунный, подчиняющий духов, призывающий денежный кашель, который бабушка не переставала выслушивать, когда кто-то из вас — ты или мама — болел.
Время течет неизбежно. Заканчиваются очередные выходные, и темным зимним утром, натянув колючие колготки под неудобные синие брюки, приходится шагать в школу, опять и опять, — затем наступает заветное тридцать первое декабря. Сколько лет ты ждешь волшебного письма в школу цветов и форм? Кажется — вечность. В этот день ты только завтракаешь; дальше терпишь, ничего не ешь, смотришь, как мама с бабушкой режут салаты под пение из телевизора — о, это снова она, рыжая женщина, которая поет и требует быть смешным для всех! — предлагаешь помощь, смешиваешь вареную докторскую с горячей картошкой в ажурных праздничных салатниках — их достают из пыльного шкафа только несколько раз в год, — но быстро устаешь от однообразных движений. Весь день маешься, не знаешь, чем заняться; когда за окном темнеет, включаешь цветные гирлянды на елке, смотришь на них, будто играя в гляделки с этим стоглазым чудовищем, и наконец не выдерживаешь. Идешь на кухню, где уже пахнет горячим — мама с бабушкой наряжаются, а ты оттягиваешь момент, когда придется надевать рубашку, зачем, ты ведь дома, не в школе, — и видишь на плите противень с золотой птицей. Это волшебное создание — феникс или говорун, ты уверен, ведь видел их в книжках, — теперь подано к вашему столу и манит, манит, манит; ты встаешь на носочки, рассматриваешь золотистую корочку, вспоминаешь истории о сказочных мальчишках, совавших нос куда не надо, нарушавших правила и заветы, и боишься стать одним из них, но ведь они-то жили в сказках, гуляли по книжным страницам между букв и строчек, а ты — настоящий. Ты не выдерживаешь и, стараясь не уронить противень, отламываешь от волшебной золотой птицы ножку, обжигаешь пальцы и губы, пачкаешь штаны капающим жиром, наслаждаешься ни на что не похожим вкусом. Косточку выкинуть не успеваешь — на кухню заходит бабушка. Улыбка ее тут же исчезает, подкрашенные губы становятся кроваво-алыми, и она кричит, подбегает к плите, не обращая на тебя внимания, и плачет так, словно ты съел молодильное яблочко, предназначенное ей одной; падает на стул, всхлипывает — тушь потекла, глаза — два черных колдовских колодца — и приговаривает: «Дуреха, дуреха, дуреха», пока не приходит мама. Она капает лекарство в стакан, разбавляет водой, забирает у тебя косточку, шепчет: «Зачем ты расстраиваешь бабушку?» — и уводит ее полежать, а тебя просит помочь накрыть на стол.
Когда вваливаются родственники — большинство ты не знаешь, для тебя они толстые дяди и худые тети, худые дяди и толстые тети, все красивые, в платьях и рубашках, но почему-то такие старые, выдают возраст словами, движениями, цветом глаз и слоем косметики, — ваш стол уже ломится от еды: графины с компотом и бутылки шампанского, салаты, заправленные майонезом и маслом, нарезанная тонкими ломтиками жирная колбаса, белый и черный хлеб, склизкая селедка под шубой и другая, разложенная на тарелке, а родственники приносят свои салаты и соленья, достают их из пакетов, судков; тети целуют тебя жирными и масляными губами, дяди жмут руки такими же жирными и масляными руками. Ты окружен культурой обжорства — поймешь это позже, когда сможешь сам решать, что и как есть, и тебя будет воротить от воспоминаний об измазанных майонезом ртах, запачканных селедочным маринадом руках; а пока культура обжорства вплетается в твою ДНК, пытается прорасти, как драконьи зубы из одной сказки, но ты — иной формации. Понимаешь уже тогда. Что-то щелкает внутри. Сидишь рядом с мамой поближе к елке и наблюдаешь, как стремительно наполняются тарелки, как падают излишки на скатерть. Хочешь сорваться с места и убежать, даже не распаковав подарки.
Успокоившаяся бабушка возвращается за полчаса до полуночи, теперь смотрит только на тебя — не со злостью, с грустью. Какой тяжкий грех ты совершил? Из-за него ли тебя выгонят из рая, из-за него ли ты будешь стоять на чужом пороге и не верить в реальность происходящего? Ты не знаешь. И не узнаешь, наверное, никогда. Но в телевизоре вещает очередной дядя — другой, не тот, что заставляет прикладывать руки к экрану и подносить банки воды, — в костюме, говорит умные взрослые слова. Потом бьют куранты — бом-бом, бом-бом; ты зажмуриваешься, уже зная, что не получишь никакого письма в волшебную школу. После радостных возгласов и очередных поцелуев садишься под елку, и рвешь красивую бумагу — кто-то обошелся без нее, положил подарки в дешевые пакеты, — и достаешь любимых роботов, упаковку толстых фломастеров, не похожих ни на одни из твоих, — кто-то шепчет: «Мой племяшка привез из Германии, как их там много, не представляешь!» — и наконец добираешься до подарка мамы и бабушки.
Смотришь на толстую пачку журналов с Человеком-пауком и на такую же толстую пачку коллекционных карточек; на карандаши, краски и цветную бумагу. Смотришь и кидаешься обнимать маму с бабушкой, позабыв о волшебных письмах — ведь еще есть Дед Мороз, в которого в школе уже никто не верит, но ты не оставляешь надежд. Мама гладит тебя по голове, целует в макушку, а бабушка вытирает губы салфеткой, словно видит там жир волшебной золотой птицы, привезенной из далеких земель царя Салтана.
Ночью — этот ли Новый год, или следующий, или предыдущий? — ты просыпаешься от странного шороха. Прислушиваешься. Думаешь, что это Дед Мороз, хочешь поймать его, как в рекламе с двумя конфетами-толстяками, сказать ему: «Дедушка?» — тихонечко встаешь и, как спал, в майке, аккуратно шагаешь в коридор, но тут чуть не падаешь на пол от жуткой боли: что-то горит внутри, и ты слышишь — не наяву, в голове, — как с хрустом рвутся твои рисунки, как фломастеровая кровь течет по преступным рукам, как стонет бумага, — и, позабыв о всякой осторожности, бежишь в гостиную — лампочки-гирлянды издевательски мигают, — включаешь свет. Видишь у маленького шкафчика скрюченную бабушку. Босиком, в ночной рубашке, она сидит на полу и рвет рисунки из твоей тайной папочки, на которую впору было бы, умей ты колдовать, как герои твоих любимых книжек, наложить заклятье. Ты не разбираешь, что бабушка бормочет, но слова ее пугают тебя, они черными тенями ложатся на сердце, они, кажется, тушат свет лампочек и издевательских гирлянд, а бабушка рвет-рвет-рвет, не замечает тебя, даже когда ты, громко заревев не столько от обиды, сколько от боли, подбираешь ошметки бумаги. Просыпается мама, забирает тебя — ты брыкаешься, — крепко прижимает к себе и капает то же лекарство, что давала бабушке, когда ты вкусил ее волшебной золотой птицы. Сон приходит незаметно, а утром, протерев красные заплаканные глаза, ты шаркаешь на кухню. Замираешь у закрытой двери: слышишь, как мама ругается с бабушкой, говорит, что так нельзя, а она в ответ — тебе достаточно силуэтов за мутным дверным стеклом, чтобы понять, — сперва молчит и раскладывает вырезанные из газет и журналов полоски гороскопов и предсказаний, смешивает, выстраивает в колдовские линии, проводит по ним пальцем, как делает каждое утро, пытаясь узнать события грядущего дня, расположение благих звезд и неблагих лун, и только после отвечает маме единым предложением, как делает часто: «Он не должен это делать это не его дорога я знаю посмотри во что сложились мои слова так он не станет великим а я хочу чтобы он стал великим я заколдую этот дом я заставлю мир биться в ритме его сердца».