Читать книгу 📗 "Генеральская дочь. Зареченские (СИ) - Соболева Мелания"
— Как там батя, Шурка? — спросил Костян, щурясь, как от боли, хотя спрашивал по-человечески, без жалости. — Все по-старому, — процедил я сквозь зубы, затянувшись, — ничерта он не завязал, под диваном бутылки валяются, паленая дрянь, от которой стены пахнут гнилью. — А где он бабки на это берет? — вспылил Серый, выпрямившись. — У Толика, — буркнул я. — Сучий сын, по ночам с киоска ворует, приносит в гараж, батю моего зовет как собутыльника. Прям как в гости. Только вместо закуски — запах ссанья и плесени. — Так мудака надо на место ставить, — сказал Костян и плюнул в сторону, — без логова оставить, чтоб некуда было ни бухло притащить, ни бате морду в стакане утопить. Я зыркнул на него, не поняв, откуда такой план. — Сарай его где? — жестко, без шуток, спросил он. Я посмотрел, прищурился. И ухмыльнулся. Что-то в этой идее зашевелилось. Что-то правильное. Не по закону, но по совести. А совесть у нас — не в книжках. Она в поступках. И иногда, чтоб остаться человеком, надо дать кому-то обосраться. И сейчас это был именно тот случай.
Мы легко нашли сарай этого ублюдка. Толик, блядь, не отличался умом или инстинктом самосохранения — все как у настоящего ссыкуна: дешевый замок, дырявый шифер, и жирная уверенность в том, что раз ментура его не трогает, то и все остальные обойдут. Только он забыл, что есть такие, как мы. Мы не ходим в форме, мы не пишем рапорты, мы не подаем заявления. Мы просто знаем, когда настало время выровнять баланс. На улице темнело, как будто сама ночь знала, что сегодня будет жарко. Мы с Костяном и Серым шли молча, без лишнего шума, как умеют идти только те, кто давно не верит в закон, но еще не окончательно плевал на справедливость. Ветер гонял пыль по асфальту, воняло гарью, как будто город сам начал гнить изнутри. Мы подошли к сараю, как к вражеской территории, без страха, но с уважением к делу — не в первый раз, не из баловства, а потому что так надо. Серый вынул из рюкзака бутылку — бензин и тряпка внутри, как в кино, только в кино никто потом не несет это в себе всю жизнь. Мы подожгли фитиль, и он полыхнул, как будто сам сарай захотел сгореть, как будто устал вонять и принимать в себя ворованное. Огонь пошел по доскам быстро, с хрустом, как по сухим нервам. Стены застонали, будто в них было что-то живое, что знало, что сейчас конец. Костян выдохнул:
— Ну все, Толян, ебана твоя хата. И справедливо, сука.
Я только кивнул, капюшон накинул, глаза в темноту. Адреналин в груди, как будто сердце переходит на сиреневый режим. Серый хохотнул — коротко, зло, с таким звуком, который обычно бывает перед дракой.
— Шур, ну красиво же, а?
Я усмехнулся.
— Вопрос не в красоте, брат, а чтоб знал, сука, где жить не надо. Только я не успел докурить, как услышал знакомый вой. Мигалки. Близко. Очень близко. Как будто их сюда притянула сама справедливость, чтоб проверить — кто мы, ангелы мщения или просто обиженные пацаны. Свет ударил по доскам, уже горящим, как церковные свечки на похоронах. Мы все переглянулись. Без слов. Все было решено заранее. Разбегаемся. Кто куда, чтоб не палиться. Капюшоны на глазах, кроссы по гравию, дыхание рваное, в груди молот — не от страха, от силы, которая вот-вот прорвется через кожу. Мы не оглянулись. Ни разу. Ни к сараю, ни к друг другу. Так договорено. Так правильно. Так выживают те, у кого за спиной не страховка, а память. И пускай мы — не герои, пускай нас потом будут называть как угодно, но в тот вечер, под гудок сирены и треск досок, мы вернули себе уважение. А Толик — пускай теперь пьет на пепле. Если найдет
Глава 3
Я бежал, как будто вся гребаная жизнь гнала за мной с дубинкой наперевес. Не думал, не считал шаги, не оглядывался — только вперед, через переулки, темные дворы, между мусорками и пролетами, где воздух всегда пах гнилью, гарью и страхом. Под подошвами сыпались окурки, камни, битое стекло, но я несся, будто от того, успею или нет, зависело что-то большее, чем свобода. Где-то в голове пульсировал один-единственный звук — "дальше, дальше, еще", и казалось, что сердце в горле, а легкие вот-вот сорвутся в крик. Я почти верил, что все, вырвался, проскочил, что мы сейчас с пацанами соберемся на старом пустыре, отдышимся, покурим, поржем, отпустит. Я уже свернул к нашему месту, где когда-то прятали пиво, где у стены стоял обугленный бак, и там должна была быть тень, двое силуэтов, сигаретный огонек — свои. Но не дошел. Из-за угла вылетел он. Как из ниоткуда. В форме, как из ебаной учебки, с глазами, как у собаки на привязи — натянутый, мокрый, злой. Не сказал ни слова, не спросил, не окликнул. Просто — скрутил. Сразу. За спину, в кость, с таким нажимом, будто я у него мать украл. Я рванулся, но поздно. Он уже держал. Железно, четко, с выучкой. Я взвыл, как будто изнутри вырвали все — боль, страх, ярость. Завопил в голос, не думая, на автомате, от той грязи, что накатила вместе с беспомощностью. МУСОРА, ПИДАРАСЫ! Громко, на весь двор, чтоб слышали, чтоб знали, чтоб хоть кто-то обернулся. Хуй там. Никто не вышел. Никто не помог. У всех заняты уши, когда рядом ломают пацана. Он пихнул меня в бок, рывком вперед, как будто спешил сдать меня с рук. Я плевался, дергался, скрипел зубами, но силы ушли, как вода из пробитого крана. Я понял: не вывернусь. Он волок меня к машине, как мешок, в который упаковано все — и злость, и отчаяние, и моя ебаная вера, что мы можем хоть что-то. Ментовская тачка стояла рядом, под фонарем, как памятник всему, от чего меня воротило. Старая, драная, с облезлым капотом, но в тот момент она была, как гроб с колесами. Он открыл заднюю дверь и впихнул меня туда, как хлам. Захлопнул, обошел спереди. А я сидел, привалившись к стеклу.
Я ухмыльнулся, когда обернулся через плечо и увидел, как пацаны несутся за машиной, как тени от себя, хрипя, спотыкаясь, будто еще есть шанс, будто еще можно догнать, вытащить, отбить, развалить к херам эту гнилую тачку, но я уже знал — поздно. Машина неслась, как гроб на колесах, резко, грубо, не по улицам, а по нервам, и я сзади, за решеткой, как проклятый, на липком кожзаме, с руками в железках и с горлом, в котором уже ничего не было — ни крика, ни воздуха, ни надежды. Я попал. Прямо. По-пацански. Без крика "мама", без нытья, с грязью под ногтями и злостью в висках. Подъехали к участку, словно к моргу — все было похоже. Холодно, серо, мрачно. Старые ступени, облупленный подъезд, фонарь, что мигает, как нервный тик, и внутри — тухлый воздух, прокуренный коридор и этот запах власти, вперемешку с мылом и страхом. Меня вывели, волокли, как мешок с улицы, не спеша. В кабинет меня втолкнули не жестко — по-ментярски, с этим фирменным "садись сам, чтоб потом не пиздел". Я сел, не глядя, как будто это уже не я, а кто-то другой, оставленный на месте преступления без адвоката и без чести. Напротив хлопнула дверь, и зашел он. Старший лейтенант, видно — давно. Лет под пятьдесят, а в глазах сто, и каждое — не в паспорте, а в памяти. На нем была форма, вытертая на локтях, будто сама устала, на голове — фуражка, не то выцветшая, не то просто сдавшаяся. Он снял ее с головы, будто снял весь этот ебаный мир с себя на минуту, положил на край стола и тяжело опустился на стул. Не смотрел. Молчал. Просто сел. Как будто мы оба знали, что сказать нечего, потому что все уже сказано раньше — другими, где-то в подвале, где решали, кто виноват, а кто просто попал не в ту ночь. Он протянул руку к пачке сигарет, вытащил одну, не спеша, щелкнул зажигалкой, затянулся. Медленно. Тихо. С той самой затяжкой, которая бывает перед "ты понял, куда влез?". Я смотрел на него в упор. Не по-пацански, не по-быдловски, а просто — как на жизнь, которая опять оказалась с той стороны. Он молчал. Я молчал. И в этой тишине была вся страна — разложенная, обугленная, пьяная, сгоревшая в собственных сараях.
Он выдохнул дым медленно, как будто хотел не просто выкурить сигарету, а втянуть в легкие всю эту вонючую правду, пропустить через себя, прежде чем заговорить. Говорил не строго и не с нажимом, а спокойно, как говорят те, кто за жизнь видел слишком много и больше не размахивает руками, потому что слова и так режут, как бритва.