Читать книгу 📗 "Эмиль Верхарн - Эмиль Верхарн Стихотворения, Зори; Морис Метерлинк Пьесы"
Микеланджело
Перевод Г. Шенгели
Когда вошел в Сикстинскую капеллу
Буонарроти, он
Остановился вдруг, как бы насторожен;
Измерил взглядом выгиб свода,
Шагами — расстояние от входа
До алтаря;
Счел силу золотых лучей,
Что в окна бросила закатная заря;
Подумал, как ему взнуздать коней —
Безумных жеребцов труда и созиданья;
Потом ушел до темноты в Кампанью{32}.
И линии долин, и очертанья гор
Игрою контуров его пьянили взор;
Он зорко подмечал в узлистых и тяжелых
Деревьях, бурею сгибаемых в дугу,
Натуру мощных спин и мышцы торсов голых
И рук, что в небеса подъяты на бегу;
И перед ним предстал весь облик человечий —
Покой, движение, желанья, мысли, речи —
В телесных образах стремительных вещей.
Шел в город ночью он в безмолвии полей,
То гордостью, то вновь смятением объятый;
Ибо видения, что встали перед ним,
Текли и реяли — неуловимый дым, —
Бессильные принять недвижный облик статуй.
На следующий день тугая гроздь досад
В нем лопнула, как под звериной лапой
Вдруг лопается виноград;
И он пошел браниться с папой:
«Зачем ему,
Ваятелю, расписывать велели
Известку грубую в капелле,
Что вся погружена во тьму?
Она построена нелепо:
В ярчайший день она темнее склепа!
Какой же прок в том может быть,
Чтоб тень расцвечивать и сумрак золотить?
Где для подмостков он достанет лес достойный:
До купола почти как до небес?»
Но папа отвечал, бесстрастный и спокойный:
«Я прикажу срубить мой самый лучший лес».
И вышел Анджело и удалился в Рим,
На папу, на весь мир досадою томим,
И чудилось ему, что тень карнизов скрыла
Несчетных недругов, что, чуя торжество,
Глумятся в тишине над сумеречной силой
И над величием художества его;
И бешено неслись в его угрюмой думе
Движенья и прыжки, исполнены безумий.
Когда он вечером прилег, чтобы уснуть, —
Огнем горячечным его пылала грудь;
Дрожал он, как стрела, среди своих терзаний, —
Стрела, которая еще трепещет в ране.
Чтоб растравить тоску, наполнившую дни,
Внимал он горестям и жалобам родни;
Его ужасный мозг весь клокотал пожаром,
Опустошительным, стремительным и ярым.
Но чем сильнее он страдал,
Чем больше горечи он в сердце накоплял,
Чем больше ввысь росла препятствий разных груда,
Что сам он воздвигал, чтоб отдалить миг чуда,
Которым должен был зажечься труд его, —
Тем жарче плавился в его душе смятенной
Металл творенья исступленный,
Чей он носил в себе и страх и торжество.
Был майский день, колокола звонили,
Когда в капеллу Анджело вошел, —
И мозг его весь покорён был силе.
Он замыслы свои в пучки и связки сплел:
Тела точеные сплетеньем масс и линий
Пред ним отчетливо обрисовались ныне.
В капелле высились огромные леса, —
И он бы мог по ним взойти на небеса.
Лучи прозрачные под сводами скользили,
Смыкая линии в волнах искристой пыли.
Вверх Анджело взбежал по зыбким ступеням.
Минуя по три в раз, насторожён и прям.
Из-под ресниц его взвивался новый пламень;
Он щупал пальцами и нежно гладил камень,
Что красотой одеть и славою теперь
Он должен был. Потом спустился снова
И наложил тяжелых два засова
На дверь.
И там он заперся на месяцы, на годы,
Свирепо жаждая замкнуть
От глаз людских своей работы путь;
С зарею он входил под роковые своды,
Ногою твердою переступив порог;
Он, как поденщик, выполнял урок;
Безмолвный, яростный, с лицом оцепенелым,
Весь день он занят был своим бессмертным делом.
Уже
Двенадцать парусов{33} он ликами покрыл:
Семь прорицателей и пять сивилл
Вникали в тексты книг, где, как на рубеже,
Пред ними будущее встало,
Как бы литое из металла.
Вдоль острого карниза вихри тел
Стремились и летели за предел;
Их золотые спины гибкой лентой
Опутали антаблементы;
Нагие дети ввысь приподняли фронтон;
Гирлянды здесь и там вились вокруг колонн;
Клубился медный змий в своей пещере серной;
Юдифь{34} алела вся от крови Олоферна;
Скалою Голиаф{35} простер безглавый стан,
И в пытке корчился Аман{36}.
Уверенно, без исправлений,
Без отдыха, и день за днем,
Смыкался полный круг властительных свершений.
На своде голубом
Сверкнуло Бытие.
Там бог воинственный вонзал свое копье
В хаос, клубившийся над миром;
Диск солнца, диск луны, одетые эфиром,
Свои места в просторе голубом
Двойным отметили клеймом;
Егова реял над текучей бездной,
Носимый ветром, блеск вдыхая звездный;
Твердь, море, горы — все казалось там живым
И силой, строгою и мерной, налитым;
Перед создателем восторженная Ева
Стояла, руки вздев, колена преклонив,
И змий, став женщиной, вдоль рокового древа
Вился, лукавствуя и грудь полуприкрыв;
И чувствовал Адам большую руку божью,
Персты его наполнившую дрожью,
Влекущую его к возвышенным делам;
И Каин с Авелем сжигали жертвы там;
И в винограднике под гроздью золотою
Валился наземь Ной, упившийся вином;
И траурный потоп простерся над землею
Огромным водяным крылом.
Гигантский этот труд, что он один свершил,
Его пыланием Еговы пепелил;
Его могучий ум свершений вынес бремя;
Он бросил на плафон невиданное племя
Существ, бушующих и мощных, как пожар.
Как молния, блистал его жестокий дар;
Он Данта братом стал или Савонаролы{37}.
Уста, что создал он, льют не его глаголы;
Зрят не его судьбу глаза, что он зажег;
Но в каждом теле там, в огне любого лика —
И гром и отзвуки его души великой.
Он создал целый мир, такой, какой он смог,
И те, кто чтит душой благоговейно, строго
Великолепие латинских гордых дел, —
В капелле царственной, едва войдя в предел,
Его могучий жест увидят в жесте бога.
Был свежий день: лишь осень началась,
Когда художник понял ясно,
Что кончен труд его, великий и прекрасный,
И что работа удалась.
Хвалы вокруг него раскинулись приливом,
Великолепным и бурливым.
Но папа все свой суд произнести не мог;
Его молчанье было как ожог,
И мастер вновь в себя замкнулся,
В свое мучение старинное вернулся,
И гнев и гордость с их тоской
И подозрений диких рой
Помчали в бешеном полете
Циклон трагический в душе Буонарроти.
Влечения
Перевод А. Голембы
В Голландии, чье сердце пронзено
Хитросплетеньем рек кровоточащих,
Близ пустошей, в забвенье уходящих,
Любовь их родилась давным-давно.
Покинутый, нелепый флигелек
Их пережил, легендою облек
И полувоскресил
Воспоминанье о полузабытых —
В краю, где позолота на бушпритах
Огромных кораблей, едва ль не вросших в ил.
К возлюбленным пришла беда.
В тот знойный августовский день
Он уезжал бог весть куда,
Но знал, что, возвратясь
Из тысяч дней
Борений и побед,
Он снова будет с ней,
Что ей он принесет — с душою вдохновенной
И ясностью очей и силой крепких рук —
Круг бесконечности, сомкнувшийся вокруг
Вселенной!
Он увидал морей безмерных переливы,
И в дебрях зарослей — заветные заливы;
И как в лесной глуши, обуглен и багрян,
Колдует сонм ветвей над знойным небом бури,
И белых обезьян, проказниц обезьян,
На вервиях ветвей, сплетенных из лазури!
В кораллах островов ему открылась даль,
Воскрылья странных птиц и клювов их эмаль,
И в злате, в пурпуре, в роеньях перламутра,
В миражах дальних гор пред ним вставало утро.
Он брел по влажному нездешнему песку
И погружался вдруг в сладчайшую тоску,
Как будто нет уже ни скорби, ни разлуки,
Как будто по вискам скользят любимой руки,
Которые из той, из отческой земли,
Чрез беспредельность волн в лазоревой пыли,
Отраду и любовь скитальцу принесли!
А там, в Голландии, в стенах, плющом увитых,
Она средь пустошей и палуб деловитых
Одним лишь им жила, и письма берегла…
На этом бархате влюбленные лежали!
(Мореный дуб шкафов, и кресел, и стола,
Подушек вмятины — благой любви скрижали!)
Вот зеркала кристалл — ужель и вправду в нем
Скрещались взоры их, пылавшие огнем?
Так, вплоть до слов любви в резном ларце кургузом,
Все здесь, немотствуя, звучало их союзом!
Порою, под вечер, закатный небосклон
К сквозной ограде льнул, угрюм и утомлен, —
И руки милые, с медлительностью верной,
Касались губ ее, грудей и щек и глаз;
Казалось ей, что в них был набожный экстаз,
Благоговейный пыл и зов и зной безмерный!
Какою радостью она цвела, какой
Веселостью цвела! Ни бури, ни печали,
Ни горести — ее ничуть не омрачали,
Затем, что в ней царил волшебный непокой,
Когда она, во мгле свою лелея муку,
Лобзала пылкую и дерзостную руку.
Казалось, что сердца их связаны навек!
В краю угрюмых скал и полноводных рек,
Везде, где он шагал с опасностью бок о бок,
В равнинах и в степях, в трясинах и в чащобах,
И в полночь лунную, под золотом огней,
Ее он чувствовал и думал лишь о ней;
И, заключив ее в своей душе и теле,
Сквозь все препятствия он шел к далекой цели!
Но как-то под вечер, в какой-то дивный час,
Он, возвратясь в страну, где рекам счет потерян,
Где каждый клок земли на совесть перемерян,
Где над лачугами — кирпичный акведук,
В столпотворении церквей и водокачек,
Он город увидал, и сердце, будто мячик,
Запрыгало в груди — и обновилось вдруг.
Гранитно-золотым
Навис тот город садом, —
Весь в рокоте глухом,
В крови, в дыму седом;
И раскаленных волн безжалостный содом
Морскою солью льнул к сверкающим фасадам, —
И в комья копоти вонзались, как клинки,
Внезапные свистки,
И от цистерн несло зловоньем керосина,
Но свежестью лесной дышала древесина
У пирсов гавани, где пасмурность болот
Гудками хриплыми будил торговый флот.
Висячих фонарей мерцающий оскал
Нежданно озарял весь этот мрак летучий,
Где башня — теменем — сливалась с черной тучей
И крытый рынок в ночь проемами сверкал.
И веера лучей цвели на влаге пенной,
И высился маяк, своим лучом разжав
Туман, чтоб корабли из варварских держав
Сюда держали курс со всех концов вселенной.
Великим скопищем трагедий и тревог
Тот город-исполин с его срастался телом,
Кичился волею и упованьем смелым
И подводил всему логический итог.
С чудесной ясностью пришелец ощутил
В душе недремлющей прилив блаженных сил, —
Как бы увидел он, вместить пространство силясь,
Что в зеркале души контрасты отразились!
Так, в сердце пестуя грядущую грозу,
Он слился с толпами людскими, там, внизу,
Чтоб повторять потом, с людьми другими вместе,
Их крики и шаги. Быть с ними в каждом жесте.
Как были мускулы его напряжены,
Когда, ему в лицо дыша волшебным жаром,
Всхрапнул локомотив, окутав мятым паром
Могучие свои стальные шатуны!
Вот так в душе его, податливой и кроткой,
Был город утвержден, со всей его походкой,
Со всею поступью горячечных недель,
Со всею ритмикой вибрирующей стали, —
Гигант, прядущий времени кудель!
Ну, а любимая? Увы! В какой печали
Терзалась бедная! Молитву сотворя,
Душа ее рвалась куда-то за моря!
А в сердце тяжкое забвенье и усталость, —
В пустом пространстве грез вдруг сердце заметалось:
Все вещи стали вдруг угрюмей и бедней,
Нахмурился диван, свидетель лучших дней,
Постыдно выцвела обивка милых кресел;
А ветер под вечер в деревьях куролесил,
Угрюмый, сумрачный, жестокий, как палач;
И в сердце властвовал его охрипший плач!
Пока в ее душе, истерзанной тоской,
Сменялись образы печали колдовской,
Он в битву ринулся, и все клинки запели,
Внезапно закалясь, как в огненной купели.
Судьбу в дугу сгибать он волею привык,
Так вихрь с востока гнет податливый тростник;
И молниями гроз над ним цвело крылато
Все озарившее чудовищное злато!
Он стал повелевать, сжигая, как огонь,
Все наважденья бед, препятствий и погонь.
Но, мощью овладев поистине державной,
Он чаровал людей своей улыбкой славной.
Он верил в добрый свет высокого ума
И в то, что движет им История сама.
Искатели его, ведомые гордыней,
Бурили землю там, где вечный лед и иней,
Он знал, что их кирки вопьются в землю впредь
Лишь там, где прячутся от глаз свинец и медь,
Где олово лежит, и серебро, и злато.
…Большие корабли, груженные богато,
Сокровища всех стран, кряхтя, везли ему,
Он именем своим украсил их корму.
Он подчинил их так, как волны не смогли бы.
Случалось, что слова, тяжелые, как глыбы,
Срывались с губ его. В неведомый предел
Под лампой, вечером, не видя, он глядел,
Над письменным столом, на славу поработав
И чуть не опьянясь от всех своих расчетов.
Он подчинил себе винты и якоря,
И мрак пакгаузов, и синие моря,
В безмерном ритме дней взманил он всё на свете —
Экватор, полюса, ночных созвездий сети, —
Он в грудь свою вобрал восторг, и блеск, и зной,
И стужу льдистую в безгранности земной!
Недавние часы затишья и отрады,
Счастливые часы, о, как вы хороши!
Всей силой любящей души
Она его ждала, забыв про все преграды.
Но в дальней стороне, несправедлив и строг,
Он зовом любящей жестоко пренебрег;
Пути предвечных сил в его душе скрещались,
Он многое постиг, ликуя и печалясь;
Повиновался он, познав волшебный страх,
Закону, что царит в космических мирах;
В нем счастья времена тускнели, как в старинных
Полотнах: все цвело на фоне золотом,
Но выцвело потом
Очарованье сцен картинных!
О, эта зимняя трагическая ночь, —
Упало зеркальце, где их любовь томилась,
Где, взоры их скрестив, томленье затаилось,
Упало на паркет, упало и разбилось, —
Из пальцев любящей выскальзывая прочь.
И сердце сделалось надгробьем роковым,
Что память озарит светильником живым.
Тускнея, как цветок, как зеркальца осколок,
Она узнала, сколь осенний вечер долог!
А те, которые вернулись в старый свет,
При ней всегда блюли молчания обет.
И ни одна волна в эфирном океане
Не выплеснулась к ней в часы рассветной рани.
Но в синеву пучин впивался нежно вдруг
Взор, хорошеющий от неизбывных мук.
И расцвела любовь с такою силой шалой
В ее больной душе, тенистой, и усталой,
И полной нежности слепой,
Что смерть скользнула к ней незримою тропой;
И зимним вечером, когда белым-бела
Равнина плоская под кровлей снега зыбкой,
Любимого простив с блаженною улыбкой,
Неслышная, она неслышно умерла.
И вот теперь,
В Голландии, чье сердце пронзено
Хитросплетеньем рек кровоточащих,
Близ пустошей, в забвенье уходящих,
Где родилась любовь давным-давно,
Покинутый, нелепый флигелек
Их пережил, — легендою облек
И полувоскресил
Воспоминанье о полузабытых, —
В краю, где позолота на бушпритах
Огромных кораблей, едва ль не вросших в ил.
Молитва