Читать книгу 📗 Прапорщик 1914: Галиция (СИ) - Градов Константин
Окунев выбил у полковых сапёров десятка три ручных бомб — по две на брата, не густо, зато для первого дела довольно. Для учения наделали болванок того же веса, а боевые я велел беречь и без нужды не расходовать. Пусть руки сперва привыкнут к мёртвому железу, прежде чем доверишь им живое.
С этой горсткой я и засел заниматься, тут же, не откладывая. Учил не муштре — муштры им и в полку довольно. Учил тому, чего в уставе не пишут. Как ходить ночью тихо: ставя ногу с пятки на носок, нащупывая землю прежде, чем перенести на неё вес. Как держать в темноте дистанцию — чтоб и не сбиться в кучу, и не растерять друг друга. Как снять часового — быстро, без шума. Как читать местность: где ляжет тень, где хрустнет под сапогом валежник, откуда потянет дымком чужого костра. Многое из этого мои бывалые знали и сами, по нутру, по опыту, — да знали вразброд, кто во что горазд. А я сводил их разрозненное умение в одну науку, в общий навык, чтоб команда ходила как один человек и каждый знал и своё место, и место соседа. Сорока за моими занятиями приглядывал одобрительно, поддакивал, а иной раз и поправлял — по-стариковски, необидно: «Оно, вашбродие, верно, да мы под Мукденом ещё вот эдак приноровились…» — и показывал что-нибудь своё, дельное, чего я и не знал. Я не спорил, перенимал. Ремесло отовсюду по крохам собирается, и грех не взять доброе, откуда бы ни шло.
Рвался в охотники и Прошка — да куда там, я и слушать не стал.
— Тебе, голубчик, рано, — сказал я ему. — Ты ещё второй номер у пулемёта, тебе у Зотова учиться да учиться. Ленту подавать и без тебя есть кому, а тебя зелёного на тот свет спровадить — много ума не надо. Подрастёшь — возьму. А покуда гляди да перенимай.
Мальчишка набычился, отвернулся, обиделся, — а я был твёрд. Жалко мне его было — да жалость в нашем деле плохой советчик.
А вокруг затеи моей уже пополз, как водится, шепоток. Соседние офицеры, кадровые, поглядывали на меня и мою команду с лёгким презрением. «Партизаны», «ватага Северцева», «прапорщик в разбойники подался» — долетало то да сё. Один ротный, из соседей, не поленился сказать мне это прямо в лицо, со снисходительной усмешечкой:
— Что, прапорщик, в разбойнички подались? Воюют, милейший, с честью, а не крадучись по кустам, аки тать в нощи. Это у вас не война, а баловство. Партизанщина. До добра не доведёт.
Спорить я с ним не стал — без толку, да и не в моих правилах. А вот Сорока, стоявший рядом, не утерпел. Вынул трубку, сплюнул под ноги и проговорил, ни к кому будто бы не обращаясь, в пространство:
— Оно конечно. Грудью оно красивше. Только грудью-то, вашбродие, в лазарет возят, а с умом — домой. Я под Мукденом этих, что грудью, навидался. Геройски полегли, упокой их Господь. А японец как сидел, так и сидел.
Ротный побагровел, не нашёлся, что ответить простому ефрейтору, и набрал уже воздуху — пожаловаться, потребовать дерзкого нижнего чина под арест.
— Сорока, смирно! — оборвал я, прежде чем тот успел открыть рот. Сорока вытянулся, смолчал — а по глазам было видно: от сказанного не отступил ни на вершок. Ротный потоптался, смерил нас обоих тяжёлым взглядом, да связываться с прапорщиком из-за чужого ефрейтора счёл ниже себя — повернулся и отошёл. А я подумал, что Сорока мой стоит десятка таких уставников, и что отповедь ему я закатил для одной видимости, по чину.
Поглядим, сказал я себе. Покажет дело, кто прав. Слова дёшевы. Цена слову — в поле, ночью, под пулей.
А команда моя меж тем сбивалась, прирастала духом. Вечерами охотники держались уже наособицу от прочих — не чванясь, а так, по-свойски, как держится всякая отобранная горстка, что знает за собой особое дело.
Случай выпал скорее, чем я думал, — на третью же ночь.
Заслон, про который говорил Окунев, и впрямь сидел поперёк дороги — в фольварке на бугре, при пулемёте, держал подходы намертво. Днём сунулись было соседи в лоб — и откатились, оставив на поле десяток. К вечеру Окунев позвал меня. Вот тебе, прапорщик, твой случай. Снять можешь? Могу, сказал я. И в ночь повёл своих.
Пошли налегке. Без скаток, без лишнего звяка. Я велел обмотать тряпьём всё, что бренчит, бросить котелки, раздать каждому по две бомбы и уложить так, чтоб не звякали и ползти не мешали. Лица вымазали землёй. Зотов с сокращённым расчётом и одним максимом занял дальний бугор — прикрывать отход. Точку ему я указал заранее, и сектор: бить только по дороге, дальше огня не переносить ни под каким видом. Остальные — за мной, лощиной, в обход, в тыл фольварку.
Шли тихо. Сорока полз впереди, нюхом безошибочно находя дорогу в темноте. Ночь была наша — безлунная, глухая. Австриец глядел на дорогу, — а мы заходили с тыла, с огородов, оттуда, откуда он не ждал.
Ползли долго. Я считал шаги, держал направление по чутью и по редким звёздам в прорехах туч. Раз залегли надолго: впереди, у плетня, маячил часовой. Ждали, не дыша. Он потоптался, зевнул, отвернулся. Двинулись дальше. Сердце колотилось, во рту пересохло.
Команда шла за мной — не толпой, а как я учил: цепочкой, на дистанции, тенью за тенью. Никто не звякнул, не кашлянул, не оступился. Я чуял своих за спиной — не видел, а чуял, по дыханию, по той живой, натянутой тишине, какая бывает лишь от слаженных, готовых к делу людей.
Подобрались к самым гумнам. Залегли. Я оглядел фольварк. Огонёк цигарки в окне. Тёмная туша пулемёта на дороге, носом от нас. Часовой у крыльца. Второй — у плетня. Всё было как я и предвидел — не знанием из будущего, которого больше не стало, а простым расчётом ремесла: так заслон и сидит, так он и сидел.
Тронул сибиряка за плечо. Тот качнул головой — и растворился в темноте.
Минута. Другая. У плетня глухо хрустнуло — и стихло.
Часового сняли — без звука. Потом второго, у крыльца.
И тут всё чуть не сорвалось.
Сибиряк разведал двор верно. Когда он лежал тут за полчаса до нас, проход был чист, часовой ходил от плетня к сараю, а у колодца не стояло ничего. Но за это время из дальней хаты вышел ещё один австриец, принёс воды и бросил пустое ведро не у стены, где ему полагалось бы лежать, а посреди прохода.
Тюрин шёл последним. Он первым заметил и другое: из дальней хаты вышел третий солдат — тот самый, что незадолго до того бросил ведро, — и теперь шёл прямо на спину бородачу. Молодой не окликнул, не дёрнулся к винтовке. Он сделал то, что подсказало ему лесное чутьё: шагнул в сторону, чтобы обойти человека и дать знак впереди идущим.
И вот тут ему не хватило не слуха и не мягкой ноги — опыта. Он смотрел на часового, а не под себя.
Ведро загремело по камням.
Фольварк проснулся разом. Крикнули. Хлопнула дверь. Кто-то выпалил в темноту. Австрийский пулемётчик метнулся к своему оружию — к тому, что глядел на дорогу, — ухватился, потянул, разворачивая ствол на нас. Ещё миг — и положил бы он нас всех на этих огородах, как мы собирались положить его.
Спас Зотов. С дальнего бугра, куда я его посадил ещё с вечера прикрывать отход, он не сробел, дал очередь с фланга — короткую, злую. Пулемётчик ткнулся в свой пулемёт, так его и не повернув. А я уже орал «бомбы!», и мои, очнувшись, кинулись вперёд.
Дальше пошло быстро. Бомбы в окна. Вспышки. Грохот, дым. Крик спросонья, дикий, панический. Австрияки заметались, не понимая, откуда напасть, — мерещилось им, что нас сотня. Кто хватал винтовку, кто штаны, кто кинулся в огороды — прямо на Зотова, под его максим. В окна ушёл почти весь наш запас бомб; обратно принесли четыре, да две из них отсырели.Один из моих на открытом месте замешкался, оглянулся на выстрелы и встал как столб. Тюрин налетел на него сбоку, сбил наземь, сам обернулся и дважды выстрелил по людям, выскочившим из хаты. Этой секунды нам и хватило, чтоб не дать им опомниться.
Пуля нашла Тюрина уже на отходе.
Кончилось в считанные минуты. Но минуты эти дались мне дорого — и не убитыми, Бог миловал, а тем потом, что прошиб меня под рубахой, когда австрияк уже разворачивал на нас ствол. Двоих моих зацепило в той суматохе: одного легко, в руку, Тюрина в живот. Худо зацепило. Его сложило не сразу: он ещё держался, прижимая ладонь к животу, белый как полотно, и тихо, удивлённо подвывал, будто сам не верил, что это с ним. Я глядел на него — и считал в уме совсем не то, что мерещилось мне на занятиях. Заслон мы взяли, двух человек в полон забрали, а чуть не легли все. И парень, что первым углядел и часового, и беду, лежал теперь с дырой в животе — не оттого, что оплошал в деле, а оттого, что зелён был и в потёмках глядел на врага, а не под собственную ногу.
