Читать книгу 📗 "Художник из 50х (СИ) - Симович Сим"
— Будем! — хором ответили мужчины.
Пили не спеша, смакуя каждый глоток. Конфеты ели маленькими кусочками, растягивая удовольствие. Пряники макали в чай, варенье намазывали на хлеб.
— Вот это жизнь! — сказал Пётр Семёнович. — Как в ресторане.
— Лучше чем в ресторане, — поправил Николай Петрович. — В ресторане народу чужого полно, а здесь — свои, родные.
Нина сидела рядом с Гоги, и он видел, как она счастлива. Не только из-за сладостей — из-за общего настроения, из-за того, что он сумел порадовать всех.
— Гоша, — сказала она тихо, — ты такой… особенный.
— Почему?
— Многие думают только о себе. А ты — о других.
— Может, потому что сам знаю, как это — когда тебе плохо, а никому нет дела.
Она сжала его руку под столом. Тепло, крепко, по-настоящему.
— Теперь есть кому дело, — прошептала она.
А вокруг продолжалось чаепитие. Василий Иванович рассказывал истории о дореволюционных кондитерских, Пётр Семёнович — о том, как на фронте мечтали о настоящем сахаре. Марья Кузьминишна вспоминала детство в деревне, когда мёд был единственной сладостью.
Простые человеческие радости. Чай с конфетами, тёплые разговоры, ощущение семьи. Может быть, это и есть настоящее счастье — не громкие слова о светлом будущем, а тихое довольство настоящим.
За окном темнело, но на кухне было светло и уютно. И Гоги понимал — он дома. Наконец-то дома.
Рассвет застал Гоги бодрствующим. Сон так и не пришёл — слишком много впечатлений за день, слишком много мыслей в голове. Он встал, подошёл к окну. За стеклом серело небо, где-то вдали кукарекал петух.
Достал из-за пазухи нож, развернул лезвие. После ночной стычки в подворотне металл требовал ухода. На острие виднелись тёмные пятна — следы прошлой ночи. Гоги поморщился, вспомнив троих грабителей.
Он сел к окну, достал из ящика стола точильный камень — мелкозернистый, хорошо отшлифованный. Смочил его водой из рукомойника, положил на колено. Лезвие легло на камень с тихим звоном.
Точить нож — это ритуал, почти медитация. Плавные движения, правильный угол, равномерное давление. Металл шипел о камень, снимая микроскопические стружки. Постепенно исчезали пятна, лезвие становилось чистым, острым.
За окном светлело. Первые лучи солнца пробились сквозь облака, легли на подоконник золотыми полосами. Где-то во дворе хлопнула дверь — ранние жители спешили на работу.
Гоги провёл пальцем по лезвию — осторожно, едва касаясь. Острота была идеальной. Такой нож мог разрезать волос, снять кожуру с яблока одной тонкой лентой. Или перерезать горло человеку — быстро, почти безболезненно.
Он стёр камень тряпкой, убрал в ящик. Нож сложил, но не спрятал — положил на стол рядом с красками. Пусть полежит, подсохнет.
Из сундука достал новую заготовку — кусок липы, мягкой, податливой. Размером с кулак, без единого сучка. Что бы вырезать на этот раз? Гоги взял заготовку в руки, повертел, прислушался к внутреннему голосу.
Лицо. Человеческое лицо, но не портрет кого-то конкретного. Просто лицо — доброе, спокойное, мудрое. Такие лица он видел у стариков в деревне, до войны, когда мир ещё казался понятным и справедливым.
Первый надрез — контур подбородка. Липа резалась легко, как масло. Стружка падала на пол тонкими завитками, пахло свежим деревом и утренней росой. За окном пели птицы, где-то играла радиола — тихая мелодия на рассвете.
Постепенно из заготовки проступал образ. Лоб, глаза, нос… Гоги работал не спеша, снимая тончайшие слои древесины. Каждый штрих был обдуманным, каждая линия — точной. Дерево словно само подсказывало, где резать, а где оставить.
— Вот это да, — прошептал он, отступив на шаг.
На столе лежала почти готовая работа. Лицо пожилого человека — мудрое, усталое, но доброе. В глазах — понимание, в морщинах — следы прожитых лет. Это мог быть дедушка, учитель, просто хороший человек.
Гоги взял самый тонкий инструмент, начал прорабатывать детали. Морщинки у глаз, линии на лбу, едва заметную улыбку в уголках губ. Работа требовала предельной аккуратности — один неверный движение, и всё испорчено.
Солнце поднималось выше, освещая комнату. На стене заплясали тени от рук Гоги, от движущегося ножа. В коридоре послышались шаги — соседи просыпались, начинался новый день.
— Готово, — сказал он наконец.
Деревянное лицо смотрело на него спокойно и мудро. В нём было что-то знакомое, родное. Может быть, это собирательный образ всех добрых людей, которых он встречал в жизни.
Гоги убрал стружку, протёр нож и сложил его. Фигурку поставил на подоконник рядом с птичкой. Пусть стоят, напоминают о том, что в мире есть красота, которую можно создать своими руками.
За окном разгорался день. Время завтракать, встречаться с соседями, продолжать жить в этом странном, но ставшем родным мире. А работы по дереву будут напоминать — есть вещи вечные, не зависящие от политики и идеологии.
Искусство, красота, человеческое тепло.
Именно они делают жизнь стоящей.
К полудню Гоги решил, что сказочную картину нужно убрать из дома. Слишком опасно держать такое — если нагрянет обыск, объяснить будет нечем. Формализм, буржуазное влияние, отрыв от реальности — статей хватит на десять лет лагерей.
Он аккуратно снял холст с подрамника, свернул живописью внутрь, обернул газетой. Получился неприметный свёрток — можно сказать, что несёт чертежи или эскизы. План был простой: через чёрный ход, переулками, к мастерской одного знакомого художника на Остоженке. Там можно спрятать.
Но едва выйдя во двор, Гоги столкнулся с Петром Семёновичем.
— Гоша, ты куда? А я как раз хотел поговорить — про артель помнишь? Там сегодня собеседование.
— Да некогда мне сейчас, Пётр Семёныч…
— Да ладно, проводи меня. По дороге и поговорим.
Отказаться было неудобно — сосед помог не раз, выручал в трудную минуту. Пришлось согласиться. А артель была в центре, на Кузнецком мосту.
Шли по Тверской. Пётр Семёнович говорил про работу, про планы, про светлое будущее. Гоги кивал, но думал о свёртке под мышкой. Картина была большой, неудобной, газета то и дело съезжала.
— … а зарплата там неплохая, — продолжал Пётр Семёнович. — Сто двадцать рублей в месяц, плюс премии. И социальный пакет — отпуск, путёвки…
На площади у Большого театра движение остановилось. Впереди ехала колонна чёрных автомобилей — длинных, блестящих, с затемнёнными стёклами. Милиционеры перекрыли движение, люди жались к тротуарам.
— Начальство едет, — буркнул Пётр Семёнович. — Небось в Кремль.
Гоги смотрел на кортеж с любопытством. В центральной машине, едва различимая за стеклом, мелькнула фигура в тёмном костюме. Лысина, очки, знакомый профиль…
Внезапно газета сползла с картины. Яркие краски блеснули на солнце — изумрудное небо, золотые башни, летающие драконы. Несколько прохожих обернулись, но Гоги быстро прикрыл свёрток.
Слишком поздно.
Кортеж остановился. Из средней машины вышел человек в сером костюме — плотный, среднего роста, с пенсне. За ним — охранники в одинаковых пиджаках, с внимательными глазами.
Лаврентий Павлович Берия собственной персоной.
Он что-то сказал одному из охранников, кивнул в сторону Гоги. Тот направился к ним, расталкивая толпу.
— Товарищ, — обратился он к Гоги, — что у вас там?
— Картина, — ответил Гоги, стараясь говорить спокойно.
— Можно посмотреть?
Отказаться было невозможно. Гоги развернул свёрток, показал краешек полотна. Охранник посмотрел, вернулся к Берии, что-то доложил.
Берия подошёл ближе. Внимательно, молча разглядывал картину. Лицо его было непроницаемым — ни удивления, ни осуждения. Просто изучал, как энтомолог изучает редкого жука.
— Необычно, — сказал он наконец. — Ваша работа?
— Моя.
— Понятно. — Берия снял пенсне, протер стёкла. — А вы кто по профессии?
— Художник. Георгий Валерьевич Гогенцоллер.
— Гогенцоллер… — Берия задумался. — Интересная фамилия. Немецкая?