Читать книгу 📗 Прапорщик 1914: Галиция (СИ) - Градов Константин
— Поеду в штаб корпуса, — сказал он с обычной хрипотцой, но в негромкости этой была окончательность. — Сам. Есть там люди, что меня помнят и кое-чем обязаны. Старые долги. Подыму. Сделаю, чтоб делу твоему ходу не дали.
Загорский поднял на него глаза.
— Степан Андреич, ты подумал? Долги эти не бесконечные. За двадцать лет копил. Истратишь на подпоручика — после нечем будет за себя постоять.
— Знаю. А всё одно поеду. Своих под чужое перо не отдаю. Привык за двадцать лет. Поздно отвыкать.
И тут я заговорил — впервые за весь вечер не как тот, о ком пекутся, а как тот, кто сам надумал, что делать.
— Не надо ездить просить за меня, Степан Андреич. Поезжайте — да не просить. — Я подался к столу. — Поглядите, что выходит, если все три раза рядом положить. Первый — приехало вслед за мной из Пруссии старое дознание, что само бы заглохло. Не само приехало — привезли. Второй — хутор. Команда моя ту работу сделала, шестеро ползли через брод холодной ночью, — а в реляции вышло «при содействии команды охотников под началом прапорщика Северцева». При содействии. Будто я кому пособлял, а дело было штабное. Третий — вот, гряда. Гряду взяли, австрийца сбили, переправу открыли. А в бумаге боевое моё решение да то, что я раненому воды дал, обернулись риском, своеволием да сомнением в благонадёжности.
Я перевёл дух.
— Три раза, и всякий раз бумагу о моём деле сводила одна рука. И всякий раз дело оборачивалось против меня и против вас, Степан Андреич. Нарочно ли он так, из мести ли, по злобе ли, — судить не берусь: не моё это дело, да и не докажу. И подлога умышленного не докажу — он не подделывал, он поворачивал. А одно доказать можно, и наверное: что итог всякий раз один. Что покуда мои дела сводит он — они выходят на бумаге кривыми. Стало быть, доколе он же их и сводит, веры этим бумагам нет. Не оттого, что лжёт, — оттого, что трижды одна рука гнёт в одну сторону.
Загорский слушал, и я видел: он понял раньше Окунева — понял всю опасность того, что я говорю.
— Ты соображаешь, что затеваешь? — проговорил он медленно. — Это уже не объяснение по делу. Это удар по штабному офицеру, прямой, в открытую. Он его так и примет — как объявление войны. И просьбу твою скорее всего отклонят: не проверяемому решать, кому его бумаги вести. А самый факт, что ты такое просил, в деле останется навсегда. И повернуть недолго: вот, мол, подпоручик норовит сжить со свету неудобного проверяющего. Это против тебя же и обернут.
— Могут, — согласился я. — Всё могут. Только война-то уже объявлена. Давно. Просто покуда поле для неё выбирал он один, и бил, когда хотел и куда хотел, а я знай отбивался да удивлялся, отчего так больно. Я не прошу его наказать. Не прошу верить мне на слово. Прошу одного: чтоб бумаги о моём деле сводил и проверял не он, а другой штабной офицер. А откажут — что ж, в деле всё одно останется записано, что кривизну эту приметили заранее и сказали о ней вслух. И когда оно дойдёт до больших людей — а оно дойдёт, — записанное это уже будет лежать.
Окунев долго молчал. Снял пенсне, подышал на него, протёр о рукав, надел обратно. И поглядел на меня — не с прежней виной, какой глядел над развязанной папкой, а иначе.
— Гляди ты, — сказал негромко. — А ведь дело говоришь. Унижаться по старым долгам — тошно. А вот пакет твой свезти, проследить, чтоб его записали честь по чести и под сукно не сунули, — это другое. Это не милостыню клянчить. Это бумагу против бумаги ставить. — Он хмыкнул. — Ладно. Пиши. А я свезу.
Писали мы на другой день, втроём, и провозились до ночи.
Поначалу хотел я выложить всё разом, со всей обидой, — да Загорский осадил, и осадил дельно.
— Не донос пиши, — сказал он, накрыв ладонью мой первый, сгоряча начатый лист. — Доносом ты ему в руки и сыграешь. Пиши рапорт. Сухо. По пунктам. Так, чтоб тот, кто прочтёт его между десятком других дел, не учуял в нём ни обиды твоей, ни злости, а увидел одно: человек просит порядка. Обиженного отмахнут. Того, кто порядка просит, отмахнуть труднее.
И мы стали чистить. Первым Загорский вычёркивал всякое слово, какого мне не доказать. «Из мести» — вон. «Умышленно» — вон. «Подлог» — вон. «Оклеветал» — вон.
— Этого ты не докажешь. А вписал недоказуемое — всю бумагу свою и подмочил. Не «он подделал», а «он при сём не был». Не «он мстит», а «всякий раз выходит одно». Пусть бумага твоя будет голая, да зато каждое слово в ней — кость, а не вода.
Так и сложили рапорт — коротко, четырьмя статьями. Я признавал право начальства проверять мои действия и готовность отвечать за каждый приказ. Затем отделял установленные факты от толкований и напоминал: составитель рапорта сам при деле не присутствовал, фронтальной атаки мне не приказывали, а меньшие потери при ином способе никто не доказал. После этого ставил рядом три случая — старое дознание, реляцию о хуторе и нынешнюю гряду — и оставлял одну вычищенную Загорским строку: «О намерениях капитана судить не дерзаю; указываю лишь на повторяющийся итог его участия».
В конце просил, чтобы дальнейшее сведение материалов поручили другому штабному офицеру, моё объяснение приобщали без сокращений, а очевидцев опросили порознь.
К рапорту приложили схему боя, выписку из журнала боевых действий, письменное подтверждение Окунева о поставленной задаче, список потерь и объяснения тех, кто видел переправу, штурм и разговор с пленным. Загорский обещал добыть первый рапорт о хуторе и дивизионную выписку с тем самым «содействием». Этого хватало: не гора бумаги, а несколько листов, каждый из которых можно проверить.
— Гляди только, — сказал мне Окунев, когда мы перечитывали готовое, — сам в писаря не обратись. Ты ротный, не столоначальник.
— Знаю, Степан Андреич. Бумага мне не вместо дела нужна. Дело я делал и делать буду. Бумага нужна затем, чтоб дело это после не оказалось чужим. Чтоб взятую мной гряду не записали взятой кем-то другим, да ещё мне в укор. Немного бумажного хозяйства не помешает — раз уж Аркадий Павлович такой неуёмный.
Окунев крякнул, не то одобрительно, не то с сомнением, и больше не сказал ничего.
Подачи я Вельяминову устраивать не стал. Незачем — нагляделся на него и на доследовании. Пусть получит пакет после, в обычном порядке, и поймёт, что я обошёлся без угроз и без театра: не кричал, не грозился, а тихо, по форме, сложил бумагу и пустил её по начальству. Это вернее всякого крика.
Рапорт переписали начисто, приложения перенумеровали по порядку, подшили. Загорский поставил на деле свою отметку — что бумаги, через его штаб прошедшие, верны. Заверенную копию моего объяснения и опись приложений я оставил себе — пусть лежит, мало ли. Окунев забрал пакет, увязал, спрятал в полевую сумку и наутро уехал в штаб корпуса — не просить, а свезти и проследить, чтоб записали честь по чести.
Через несколько дней пришло только уведомление: ходатайство принято, приобщено к делу и будет разрешено по окончании проверки. Ни отказа, ни удовлетворения. Вельяминов остался в штабе, дознание продолжалось, а мой рапорт лёг рядом с его.
Сам капитан затребовал копию объяснения и подал сухое возражение: проверяемое лицо не вправе выбирать, кому вести его бумаги, а просьба моя может быть понята как попытка устранить неудобного проверяющего. Ни угроз, ни обиды. Он отвечал так же, как атаковал: спокойно и по форме.
