Читать книгу 📗 Командир Бомбардировщика (СИ) - Отвагин Яр
— От машины, — говорит Бондаренко.
— Все вышли?
— Теперь все.
Он не двигается, пока я не делаю десять шагов. Потом догоняет и становится между нами и машиной. Короб остался внутри. Бондаренко дважды смотрит на люк, но назад не идёт.
У самолёта один след правильный — тот, по которому он начинал разбег. Потом колея ломается влево, расходится, снова сходится. На последнем участке левое колесо не катилось. Оно прорезало землю тёмной бороздой, и в конце этой борозды машина стоит, опустив крыло. Нижняя обшивка у корня смята и заляпана землёй. Сказать, что сломано, снаружи нельзя. Сказать, что ничего не случилось, уже тоже нельзя.
Литвинов подходит к нам с той стороны, откуда не несёт дымом. Тетрадь по-прежнему за гимнастёркой. Под мышкой от неё выступает прямой угол.
Он смотрит сначала на моё лицо, потом на ногу, потом на машину.
— Время? — спрашивает.
Зимин поднимает запястье.
— Семь ноль три.
Литвинов не вынимает тетрадь.
— Запомнил, — говорит он.
— Не стой здесь, — говорю я. — К остальным.
— Я и есть с остальными.
Он становится рядом с Зиминым. Не возле меня.
Трофимов ждёт ещё несколько секунд. Смотрит, как тонкий дым вытягивается вдоль крыла. Потом берёт с земли свою перчатку, натягивает её на правую руку и идёт к машине с наветренной стороны.
— Один, — говорит Бондаренко.
— Один.
— Если скажешь «назад», я тебя вытащу.
— Тогда не спрашивай про руку.
У Бондаренко дёргается угол рта. Не улыбка. Просто он услышал живого Трофимова и на секунду позволил себе это заметить.
Трофимов подходит к капоту не прямо. Обходит дугой, каждый шаг ставит в собственный след, чтобы видеть, не расползается ли под сапогом тёмная жидкость. У самого крыла останавливается. Подносит ладонь к металлу, не касаясь. Ждёт.
Мы стоим в десяти шагах и работаем вместе с ним одним молчанием.
Он берётся за замок левой рукой. Правая, в перчатке, придерживает край. Замок не идёт. Трофимов не рвёт его. Меняет хват, нажимает внутрь и только потом поворачивает.
Капот отходит на палец.
Из щели выходит горячий воздух. Он не виден, но Трофимов отшатывается. Стоит так, пока воздух не перестаёт бить ему в щёку. Потом открывает шире.
Низкое солнце осталось только на земле, в масляных разводах и на свежих краях металла. Под капотом оно находит тонкую серебряную точку.
Трофимов не берёт её сразу.
Сначала смотрит выше. Ведёт глазами по трубкам, по креплениям, по тёмной полосе, которая спускается к нижней кромке. Потом приседает. Перчаткой проводит не по крошке, а рядом, проверяет, откуда тянется след.
Только после этого поднимает серебряную точку с края капота.
Она остаётся у него на чёрной коже перчатки. Меньше рисового зерна, с одной стороны тёмная, с другой — светлая.
Я делаю шаг.
Бондаренко выставляет руку.
— Он позовёт.
Я останавливаюсь.
Трофимов смотрит на крошку, потом снова внутрь. Он не сравнивает её с чем-то, спрятанным в памяти. Не поднимает над головой как улику. Просто кладёт на чистый сгиб перчатки и закрывает капот до щели.
— Трофимов, — зову я.
— Слышу.
— Свежая?
Он поворачивает ладонь. Боковой свет вспыхивает на изломе.
— Излом светлый.
— От крыльчатки?
— Не знаю.
— Во время разбега?
— Не знаю.
Каждое «не знаю» он отдаёт мне отдельно. Не защищается. Возвращает то, что я пытаюсь повесить на него.
— Двигать можно? — спрашивает Бондаренко.
Трофимов опускает ладонь.
— Сейчас нельзя.
— Почему?
— Потому что горячий. Потому что левое колесо сидит. Потому что под капотом след. Что из этого держит, я не знаю. Пока не знаю — не тянуть и не толкать.
Бондаренко кивает. Поворачивается к нам.
— Слышали. К машине не подходить.
— Слышал, — говорю я.
Слово выходит труднее команды.
Я мог бы сказать, что полоса нужна. Что самолёт стоит краем к ней. Что каждую минуту садится свет. Мог бы спросить, сколько ему надо на осмотр, и получить число, которое потом сам превращу в разрешение.
Не спрашиваю.
Трофимов замечает это. В первый раз после остановки смотрит мне в лицо. Ничего не меняется в его глазах. Доверие не возвращается от одного правильно закрытого рта.
По перекошенному следу идёт Гордеев.
Он мог бы обойти по сухому краю, но идёт там, где прошли колёса. Сапоги входят в рыхлый суглинок. На каждом шаге он смотрит вниз, будто след отвечает ему прежде нас.
До машины остаётся двадцать шагов, когда он поднимает руку.
— Не подходить к капоту! — говорит он.
Ему никто не отвечает. Приказ уже исполнен без него, но он всё равно обязан его дать.
Он переводит взгляд с Бондаренко на Трофимова.
— Огонь?
— Не вижу, — отвечает Трофимов.
— Течь?
— Есть след. Что течёт, не установил.
— Люди?
— Все целы, — говорит Бондаренко. Потом смотрит на руку Трофимова. — Пока.
Гордеев задерживает взгляд на разошедшейся перчатке. Подходит не к машине, а к нам. Встаёт так, чтобы видеть и капот, и кромку полосы.
— Зимин, передал?
— Земля знает. Полоса закрыта.
— Держи связь. Бондаренко, граница здесь. Никого за тебя. Трофимов, осмотр только с наветренной стороны. Если увидишь огонь — отходим все.
Он раздаёт работу прежде, чем спрашивает про мой разбег. Голос ровный, слова короткие. У капонира он стоял человеком, который оставил мне щель. Здесь щелей не оставляет.
Только когда каждый ответил, Гордеев поворачивается ко мне.
На его правом сапоге налипла земля из моей колеи.
— Иванов.
— Я.
— Это я вижу. Кто допустил машину к разбегу?
— Я.
— Кто разрешил?
Вопрос он задаёт громче. Не для нас пятерых — для капонира, для журнала, для той минуты, которая потом станет строкой.
— Никто.
Литвинов рядом со мной медленно втягивает воздух. Тетрадь под гимнастёркой не шевелится.
Гордеев ждёт другого ответа.
— Вы не запрещали, — говорю я. — Разрешения не давали.
Лицо у него остаётся тем же. Только пальцы правой руки сходятся, будто в них снова оказались мои сорок минут.
— Не перепутал, значит.
— Не перепутал.
— А я, выходит, перепутал.
Он смотрит на машину. Не на повреждение — на весь тяжёлый борт, который стоит поперёк света и уже никому не даёт притвориться, будто ничего не случилось.
— Я видел, как ты начал разбег, — говорит Гордеев. — Видел, как ушёл. Мотора из кабины не слышал. Что у тебя там было, не знаю. Поэтому сейчас ты не будешь рассказывать мне, что машина решила за тебя.
— Не буду.
— Решил ты.
— Да.
Бондаренко опускает голову. Не в знак согласия со мной. Просто ответ прозвучал без щели, и ему не надо больше держать для меня одну.
Гордеев делает шаг ближе.
— Ты посадил людей в машину, про которую знал больше, чем они.
— Трофимов знал.
Трофимов у капота не оборачивается.
Я слышу собственные слова и сразу понимаю, что сделал. Положил половину веса на человека, который утром не донёс, потому что я ему приказал.
— Нет, — говорю я. — Не так. Трофимов сказал, что видел. Решение принял я.
Теперь он оборачивается.
На перчатке у него лежит светлая крошка.
— Я сказал: заведётся, — говорит он. — Про полёт не сказал.
— Знаю.
— Теперь знаете.
Он отворачивается и продолжает смотреть под капот.
Бондаренко проводит ладонью по боку. На гимнастёрке у него тёмная полоса от коробки.
— Короб я держал, — говорит он. — Зимин держал рацию. Трофимова при первом ударе поймал за ремень. А кто меня должен был держать, товарищ командир?
Я открываю рот.
Ответа нет. Можно сказать: «Ремни». Можно сказать: «Вы сами». Можно напомнить, что мы экипаж и каждый знал, куда садится. Все три ответа будут правдой, которой я прикрываю своё решение.
— Я, — говорю я.
Бондаренко кивает один раз.
— Не удержали.
