Читать книгу 📗 Прапорщик 1914: Галиция (СИ) - Градов Константин
К сумеркам основную часть участка передали. Остатки роты собирались в нижних дворах, где можно было развести огонь и снять вещевые мешки. Сорока проверял верхний выход, Лагунов оставался на стыке с Воронцовым до прихода сменного связного, Михеев к ночи отыскивал шестерых свободных, чтобы снова сделать из них людей на всякую дыру.
С пулемётами было сложнее. Зотов с первым максимом оставался в нижнем окопе; спустить машину обещали только после полной передачи нижнего прохода. Две коробки оставили при нём, будить максим без нужды не велели. Позицию принимал батальонный резерв; от нас на высоте оставались только те, кого нельзя было заменить сразу.
Записка Окунева пришла уже в темноте. После передачи участка мне следовало явиться с донесением в батальонный штаб, оттуда проводить партию тяжёлых до дивизионного лазарета — старшим, со сдачей ведомости эвакуированных, — и вернуться к утру. Объяснять, почему командиру роты поручают сопровождать раненых, Окунев не стал — видно, адъютант успел рассказать про Бородача.
В штабе донесение приняли коротко: адъютант сверил опись, подполковник кивнул, и больше меня не держали. У перевязочного пункта стояли четыре подводы и двое саней. Раненых укладывали тесно, на солому, по двое и трое, отделяя тяжёлых от тех, кто ещё мог сидеть. Бородач лежал на первых санях под двумя шинелями. Борода и усы заиндевели, лицо стало серым, губы почти слились с кожей; на мой оклик глаза открылись не сразу.
— Высота? — спросил он.
— Наша. Каменный дом тоже. За деревню не пошли. Сорока хотел ехать с тобой, я не пустил.
Взгляд сделался чуть яснее.
— И то, и другое правильно.
Трубку он взять не смог, пришлось положить под шинель. Бородач велел передать Сороке, чтобы резал новую, когда я сказал, что сам передаст, он лишь качнул головой — не поверил, но спорить не стал.
После этого глаза закрылись. На разговор сил больше не было.
Дорога сперва спускалась от высоты, потом шла вдоль леса. К ночи мороз окреп, полозья визжали, лошади дышали белым. На каждом ухабе кто-нибудь стонал; Бородач молчал, и это пугало сильнее. Я ехал рядом с первыми санями, останавливал колонну там, где повязки начинали темнеть, заставлял возниц сбавлять на выбоинах и прибавлять на ровном. Один раз, когда повязка потемнела, санитар заново перетянул ногу выше раны и сказал уже не мне, а лошади:
— Довези, матушка. Тут от нас мало осталось.
Лазарет встретил нас светом. Окна бывшего уездного училища горели в темноте, двор был забит подводами, из дверей валил пар вместе с запахом карболки, мокрой шерсти и крови. После мороза тепло ударило в лицо, и раненые, молчавшие всю дорогу, начали стонать один за другим. Пока тело мёрзнет, оно бережёт человека от части боли.
Бородача сняли первым не по моей просьбе. Санитар у дверей увидел повязку, позвал доктора, и носилки ушли за перегородку. Я двинулся следом, но дорогу преградила сестра с закатанными рукавами.
— Туда не надо. Тут и без вас тесно.
Вера Андреевна подняла лицо не сразу. Белая косынка потемнела у висков, на фартуке свежие бурые пятна лежали поверх старых.
— Северцев. Опять вы. На этот раз одним куском?
— Пока да. Тот человек мой, ещё с Пруссии.
— Тогда стойте тут и не мешайте людям спасать вашу историю.
Она ушла к доктору, не дожидаясь ответа. Остальных разгружали во дворе и в коридоре; коек не хватало, людей клали на солому вдоль стен. Минут через двадцать вышел доктор — невысокий, сутулый, с красными от бессонницы глазами. Протёр очки краем фартука и сказал сразу, без вступления:
— Нога погибла. Кость раздроблена, сосуды перебиты, ниже раны кровообращения почти нет. Отнимать надо сейчас, выше повреждения. Без операции до утра не доживёт; с операцией, может быть, тоже, но тут хоть есть о чём спорить. Он пока в сознании. Хотите говорить — идите и не убеждайте его быть храбрым. Сам всё понял.
На столе Бородач лежал уже без сапога и разрезанной штанины. Ногу прикрыли простынёй, но по тому, как она лежала, всё читалось и сквозь ткань. Вера смачивала ему губы водой.
— Доктор говорит, ногу придётся отнять, — сказал я. — Иначе не вытянуть.
— Слыхал. Он громко говорит.
— Потому что больные любят слышать половину, — отозвался доктор от инструментов.
Бородач перевёл на него взгляд.
— А вы режьте всю, господин доктор. Половина мне без надобности.
Вера сжала губы, будто сердиться и смеяться одновременно ей было некогда. Домой Бородач писать отказался: рано, сперва надо проснуться. Когда я сказал, что проснётся, он поморщился.
— Опять врёте.
— Теперь лучше?
— Нет. Но стараетесь. Сороке скажите: бороды всё равно не хватило. А Прошке — чтоб ленту не жёг. Дорогая она.
— Сам скажешь.
— Вот это совсем скверно вышло.
Доктор тронул меня за локоть.
— Довольно.
До двери я дошёл сам, хотя после этих слов хотелось остаться и проверить, насколько надёжно доктор держит своё «наш».
Операцию начали почти сразу. За закрытой дверью двигались люди, звякал металл; один раз Бородач крикнул коротко, чужим голосом, потом стало тихо. В коридор потянулся сладковатый запах, от которого мутило сильнее, чем от крови.
На маленьком столе у стены нашлось место для бумаг. В ведомости одного из тридцати четырёх раненых пришлось перенести в умершие — того, что не доехал. На обороте схемы я записал фамилию корпусного посыльного и время, когда тот принял пакет. Рука сперва шла ровно, потом задрожала: тепло добралось до пальцев и вернуло им всё, чего мороз не позволял замечать.
Кружку чая Вера поставила рядом так резко, что ложка звякнула.
— Пейте. И шинель снимите, на колене кровь.
— Не вся моя. После операции.
— Операция от вашей шинели не зависит, а «после» я сегодня слышала раз пятьдесят. После него обычно падают. Снимайте.
Спорить с нею выходило труднее, чем с Окуневым. Пришлось расстегнуть шинель. Ткань на колене задубела и прилипла к штанине; Вера принесла тёплую воду, отмочила край, осмотрела ссадину.
— Целы. Удивительная привычка.
— Стараюсь не злоупотреблять.
— Не выходит.
Она вытерла руки и кивнула на разложенные листы.
— Вы и здесь пишете. В прошлый раз людей лечили словами, теперь бумагами?
— Людей уже лечат без меня. А бумагу за меня перепишут.
Разговор о Вельяминове вышел сам. Вера штабных порядков не знала и не делала вида, будто знает.
— Бумага против бумаги?
— Не одна. Там время, подписи, люди.
— Вы говорите об этом, как доктор о ране.
— Рана хотя бы не уверяет, что её нет.
— Вы просто не слышали некоторых раненых.
Уголок её рта дрогнул. Не улыбка ещё, только память о ней.
— Вы всегда такой? — спросила она. — Даже когда за дверью вашего человека режут, всё равно считаете, записываете, ставите время?
— Если перестану, ему нога вернётся?
— Нет.
— А если не запишу, завтра окажется, что он потерял её из-за моей растерянности.
Вера помолчала и подвинула ко мне кружку.
— Допивайте.
Из операционной позвали, и лицо сразу стало прежним.
— Не уходите, пока не скажут.
— Мне к утру в роту.
— До роты доедете.
Чай был густой, слишком сладкий, почти противный, и потому нужный. Я допил.
Дверь операционной открылась раньше, чем я думал. Доктор вышел, снимая на ходу окровавленный фартук.
— Жив ваш бородач. Ногу отняли выше колена, крови потерял много. До утра ничего не обещаю, но пока держится. Спит. Не будить и, ради бога, не командовать.
Оставалось ждать.
Ночь в лазарете не двигалась. Коридор забился так, что проходить приходилось боком; людей перевязывали уже на полу. Привезённые с мороза оттаивали и начинали кричать, а те, кто не кричал, пугали сильнее.
Под утро меня пустили к нему на минуту. Бородач лежал у стены под серым одеялом. Лицо стало белым, борода разметалась по подушке, дыхание шло неглубоко, но ровно. Одеяло с одной стороны опускалось слишком рано. Глаз цеплялся за это отсутствие и не мог сразу принять его как вещь уже совершившуюся.
