Читать книгу 📗 Городской голова. Том 1 (СИ) - Тард Роман
Краснов молчал. Потом — снял очки. Протёр. Надел. Потом — и это меня удивило больше всего — встал, подошёл к окну, постоял у него, глядя на Соборную площадь. И когда вернулся к стулу, я увидел: у него дрожат руки. Не от страха. От волнения.
— Павел Андреевич, — сказал он, — я не понимаю, за что мне такая удача. Но я возьмусь. Я буду делать — так, как если бы это была последняя работа в моей жизни. Потому что — может быть, она и будет последняя. И если уж делать — то хорошо.
— Договорились, Пётр Фомич. Через неделю — снова сюда. Принесёте программу.
Он кивнул. Пожал мне руку — крепко, по-другому, чем в тот раз, когда приходил благодарить. Тогда — благодарность. Теперь — союзничество.
У двери — обернулся:
— Павел Андреевич, позвольте мне задать ещё один вопрос. Короткий.
— Задавайте.
— Вы правда верите, что можно что-то изменить в этой стране — через маленькие уездные города, через школы и больницы, через чинение дамб и запись прихожан? Верите — что это не — простите — пустая трата усилий на ветряные мельницы?
Я посмотрел на него. И впервые за все шестьдесят дней в этой эпохе — честно ответил. Не Стрешневской честностью, а Ракитинской, той, которую я носил в себе все эти дни и которую редко позволял себе вслух:
— Пётр Фомич, — сказал я, — я не уверен. Но я думаю так: если много людей в разных местах будут чинить маленькие вещи — дамбы, школы, больницы, — через двадцать-тридцать лет может получиться большое. А может и не получиться — может, всё снесёт очередная волна. Но попытка — это единственное, что отличает нас от тех, кто ничего не делает. Поэтому я — пробую. Предлагаю и вам — пробовать.
Он долго смотрел на меня. Потом — кивнул.
— Попробую.
И вышел.
После его ухода я сидел в кабинете ещё долго. Допивал остывший чай. Думал.
Краснов был — особый случай. Не Сычёв, которого я понимал и который был ресурсом. Не Морозкин, который был партнёр по сделке. Не Вебер, который был профессионал и единомышленник. А — идеалист. Человек, который верил в народ, в прогресс, в идеи, и при этом — был умён. И образован. И одинок. Таких, как он, в Бережанске, по моим подсчётам, было человек пять. Может быть, три. И каждый — это потенциальный союзник или потенциальный враг, в зависимости от того, в какую сторону его подтолкнуть.
Краснова я подталкивал в сторону просвещения — не революции. И он шёл. С той осторожной верой, с которой идут люди, потерявшие много раз, но не разучившиеся надеяться.
Если получится — у меня будет второй Сычёв, только в сфере образования. Если не получится — у меня будет первая воскресная школа в Бережанске и благодарный учитель с предысторией.
Оба варианта — хорошие.
Двадцать третьего мая, воскресенье, я решил поговорить с Николаем.
Предлог был естественный: после обеда, в гостиной, мы остались вдвоём — Анна ушла к Аграфене Тихоновне, которая приболела (простыла, мелочь, но Анна всегда чутка к таким вещам), а Николай сидел с книгой у окна, — я увидел на столе «Записки из Мёртвого дома», ту самую, которую ему дал Залесский полтора месяца назад. Судя по потрёпанности обложки — прочитана. Не один раз.
— Николай, — сказал я, — как книга?
Он поднял голову. Глаза — карие, материнские, с золотыми крапинками — смотрели внимательно.
— Прочёл. Трижды.
— Трижды.
— В первый раз — просто так. Во второй — чтобы понять. В третий — чтобы запомнить.
— И что — понял?
Николай отложил ту книгу, которую читал сейчас (какой-то гимназический учебник), и посмотрел на меня — серьёзно, по-взрослому, тем взглядом, который я видел у него в ночь у костра на дамбе. И заговорил — не сразу, как говорят подростки, а — обдумывая каждое слово:
— Я понял, что в России — несправедливо. Что есть каторжники, которые не хуже других людей, — просто им не повезло. Что есть система, которая ломает этих людей. И что — это не случайность, а устройство. И — Достоевский это описывает без гнева. Как врач — болезнь. И от этого — страшнее.
— Да. Страшнее. Согласен.
— Папа, — сказал Николай, и в голосе у него появилось что-то твёрдое, — я не буду купцом.
Тихо. Просто. Без пафоса. Шестнадцать лет, гимназист, сын купца первой гильдии. И — «не буду купцом».
— А кем?
— Я не знаю пока. Может быть — юристом. Может быть — врачом, как Карл Иванович. Может быть — учителем, как…
— Как Залесский?
Он замолчал. Посмотрел на меня. Я выдержал его взгляд.
— Николай, давай поговорим про Залесского. Это — важно.
— Что?
— Расскажи мне про этого Залесского. Подробно. Как он преподаёт, что говорит, с кем общается.
Николай подумал. Собрался.
— Он — замечательный учитель. Латынь — знает лучше всех в гимназии. Греческий — тоже. Он не скучный, как Виктор Иваныч, который диктует спряжения и всё. Залесский — он читает с нами Плутарха, Цицерона, рассказывает про Древний Рим и Грецию не как про мёртвые языки, а как про живых людей, у которых были свои проблемы. Учит думать. Иногда — после уроков — собирает нас, кто хочет, и мы разбираем тексты, спорим, обсуждаем.
— Обсуждаете — тексты. Только тексты?
— Ну… — Николай посмотрел в сторону. — Иногда — и другое.
— Что другое?
— О России. О том, как она живёт. О крестьянах. О справедливости. О том, что в Европе — лучше: парламенты, законы, свобода. А у нас — всё по-старому. О том, что — изменится. Когда-нибудь.
— Кто — изменит?
— Мы. Те, кто знает и понимает.
Красные флажки. Не один — целый ряд. «Мы», которые «знают и понимают», которые «изменят» Россию, — это язык народнических кружков, я читал эти формулировки в десятке монографий. Залесский не просто даёт подросткам уроки латыни — он их вербует. Медленно, аккуратно, не в террор (террор — вопиюще), а — в «круг сочувствующих». И через два-три года — эти подростки будут в университете, и там Залесский или его товарищи подхватят их уже глубже.
Николай смотрел на меня. Ждал реакции.
— Николай, — сказал я, — я хочу, чтобы ты внимательно выслушал то, что я сейчас скажу.
— Слушаю.
— Виктор Альбертович Залесский — судя по тому, что ты рассказываешь, — хороший учитель. В узком смысле: он знает предмет, он умеет увлечь, он не скучный. И то, что он говорит о несправедливости, — в основе своей — правда. Россия несправедлива. Крестьяне живут тяжело. Европа — во многом впереди. Это — всё так.
— Да?
— Да. Но — и вот тут начинается «но», и оно большое. Учитель, который говорит ученикам в свободное время «мы — те, кто знает, мы — изменим» — это не учитель. Это — вербовщик. Он готовит тебя и твоих товарищей не к пониманию мира, а — к определённому действию в этом мире. Сейчас — к «сочувствию». Через год — к «помощи». Через два года — к «участию». Через пять — ты будешь в том или ином кружке, и кружок — рано или поздно — попадёт в поле зрения охранного отделения. Ты видел, что стало с Красновым? Одна брошюра. Обыск, арест, камера, и если бы я не вмешался — Сибирь. Надолго, может быть — навсегда. А у Залесского, я подозреваю, не брошюра — гектограф или что-то похуже. И когда охранное отделение возьмётся за Залесского всерьёз, возьмут и всех, кто был в его «круге». Тех самых подростков, которые слушали его после уроков. Понимаешь?
Николай молчал. Смотрел — не в сторону, а прямо, не отводя глаз. Я видел: он слушает. По-настоящему. Не как подросток, защищающий кумира, а как взрослый, который впервые оценивает риск.
— Папа, вы боитесь?
— Я — нет. Я боюсь за тебя.
— Почему?
— Потому что ты — мой сын. И если тебя посадят за компанию с Залесским — это будет хуже, чем если меня самого сместят с городского головы. Гораздо хуже. Это будет — потерянная жизнь. Твоя жизнь. Шестнадцать лет, и — клеймо «политически неблагонадёжный», которое будет висеть на тебе всю жизнь: университет — не поступишь, служба — не возьмут, карьера — закрыта.
Николай молчал. Долго. Потом — тихо:
— Но я не делаю ничего плохого.
— Я знаю. Но «не делать ничего плохого» — это не защита, Николай. Защита — это «не быть в списках». А в списки попадают за меньшее, чем ты думаешь.
