Читать книгу 📗 Отступление (СИ) - Градов Константин
Хватились не на перекличке — хватились сразу. Ершов поглядел на два полных чайника, на пустое место при них и пошёл к Михееву, на ходу застёгиваясь. Искать пошли двойками: Ершов с Хомутовым — к кубу, тем же следом, каким уходили; двое михеевских — вдоль эшелонов, в обход. Меня спросили об одном: сколько до отправления.
— Час, — сказал я. — Может, меньше.
Паровоз тем временем прицепили, и состав дважды дёрнуло — маневровая проба, но при каждом толчке третий ершовский новобранец, оставленный при вещах, высовывался из дверей по пояс.
Нашли его на четвёртых путях, у чужого эшелона, такого же рыжего от теплушек, как наш. Он шёл вдоль вагонов и считал их вслух, и счёт не сходился, потому что состав был не тот: наших теплушек было тридцать восемь, а этих он досчитал до сорока трёх и начал сызнова. Оба чайника он держал перед собой, полные. Воды, покуда плутал, не расплескал.
Привели его без разговоров. Ершов забрал у него один чайник — для равновесия — и подсадил под локоть в вагон.
— Садись чай пить, — сказал он. — Простыл чай, по твоей милости.
Клюев сел. Михеев, проходя вдоль состава, поставил в книжке птичку, одну из многих. Паровоз подали раньше обещанного.
Тронулись в сумерки. Составы с пленными остались стоять: их очередь была за нами — торопиться им было уже некуда, а нам было.
За выходными стрелками кончились пакгаузы, и по обе стороны открылась земля — чужая, ранняя, отдышавшаяся от снега. У самого полотна мужик в расстёгнутой сермяге вёл борозду наискось к насыпи. Лошадь у него была мелкая, мохнатая, а борозда ложилась глубокая, ровная, и чёрная земля за плугом курилась на вечернем холоде. На эшелон он не оглянулся: навидался, надо думать, эшелонов в обе стороны.
В вагоне за моей спиной ершовская четвёрка допивала клюевский чай. До нового участка оставалась ночь пути. Я достал полевую книжку и записал поверх всех завтрашних дел, первым: сапоги. Раньше окопов — сапоги.
Глава 4
«Устав на вчера»
Первым делом на новом участке я пересчитал не людей — люди были сочтены ещё в эшелоне, — а сапоги.
Смотр обуви устроили при разгрузке ротного добра, у колодца полусожжённого фольварка. Михеев шёл вдоль строя со своей книжкой, я — следом; сапог поднимали подошвой кверху, как копыто у ремонтной лошади. К двадцати текучим парам маршевой команды прибавились одиннадцать наших, прогоревших за зиму у печей, да три пары опорок, в которых не то что в караул — за водой ходить совестно. На круг вышло: тридцать одну пару чинить, три менять, а менять не на что.
Сапожник сыскался в самой же маршевой команде. Звали его Шилов — фамилия, надо думать, состояла при ремесле с рождения; немолодой, тульский, из посадских, до войны державший мастерскую о двух подмастерьях. Из ремесла он привёз нож, шилья в холщовой скатке и моток дратвы. Лапу ему в первый же вечер отковал Савельев из негодного шкворня; берёзовых шпилек настрогали михеевские; вар сварили тут же, на костре, — смола пополам с огарком сальной свечи. Хуже стояло дело с товаром: подошвенной кожи не нашлось ни в роте, ни в батальоне, ни — если верить писарю — во всём полку.
— Есть кожа, — доложил назавтра Михеев тем голосом, каким докладывают о деле сделанном. — В дивизионном обозе. Выменял.
— На что?
— На пилу. На ту, ничью. — Он помолчал, давая мне оценить оборот. — Лишней значилась — лишней и ушла.
К пиле он прибавил от себя осьмушку чаю, «для верности размена». Так ничья пила, подобранная при уходе с зимних позиций, обернулась полкожи подошвенного товара да мотком гвоздей, и казённый интерес в этом обороте не пострадал ни с которой стороны. В полковой цейхгауз я всё же подал требование по форме; через два дня прислали три пары сапог и обещание. Сапоги ушли тем троим, что ходили в опорках. Обещание Михеев подшил.
Шилов расположился у колодца, разложив инструмент с мастеровой неторопливостью, и с того часа при роте завёлся свой стук — домашний, дратвенный. В день у него выходило пары полторы-две; очередь Михеев построил от караульных смен вниз.
Сам участок я к тому часу обошёл уже дважды, и второй раз — с Михеевым и Зотовым, чтобы не думать, будто в первый раз мне что померещилось.
Окоп нам достался в полроста: стрелять — с колена, ходить — согнувшись. Стенки не одеты, стрелковой ступени нет, ниш нет; землянки начаты и брошены. Бруствер насыпан из здешнего песку — лопата уходила в него по черенок без нажима. Проволока перед окопом стояла в один кол, о три нитки; где нитки не хватило, там довязали ореховой жердиной. Ходов сообщения в тыл не имелось вовсе: днём с позиции не выйти иначе как по верху, в рост, на виду. Вторая линия существовала в виде колышков да одной канавы на две роты, начатой, судя по оплывшим краям, ещё по морозу и по морозу же брошенной. Тыловая позиция не существовала и в виде колышков.
Зотов обошёл будущие площадки. Сектора он похвалил: поле перед проволокой лежало голое и ровное на полторы тысячи шагов.
— Поле доброе, — проговорил он. — Как скатерть. — Помолчал и прибавил: — Она, вашбродие, в обе стороны скатерть.
Запасных площадок при позиции не нашлось; резать их Зотов начал в тот же день, не спрашиваясь.
За бугром, при фольварке, стояла наша батарея — три орудия вместо шести, положенных ей с января. Командовал ею поручик с землистым от недосыпа лицом; на вопрос, поддержит ли огнём, он ответил честно: снаряды ему считают в дивизии на день вперёд, и смотря какой выйдет день, и смотря что к вечеру останется от счёта. Австрияк за рекой жил тихо и опрятно: постреливал по утрам, в одни и те же часы, будто отбывал повинность, и проволоку свою — я проверил в бинокль — держал в шесть кольев против нашего одного.
Пополнение тем временем училось. Лагунов с Ершовым гоняли молодых по приёмам до седьмого пота — всухую, без выстрела; на живую стрельбу я выделил по три патрона на человека, а расход провёл пристрелкою оружия после перевозки. Это была почти правда, и подписывал я её без большого угрызения: человек, не стрелявший из своей винтовки ни разу, в первом деле опаснее всего себе же.
Обо всём остальном я написал по команде — перечнем, без рассуждений: глубина окопа, проволока, ходы, тыловая позиция. Ответ пришёл на четвёртый день и оказался самой честной бумагой, какую я читал за эту войну. По каждому пункту значилось: указано верно. Сапёрная рота в дивизии одна и до конца месяца занята на мосту. Лес разрешено брать в роще за фольварком, по счёту. Проволоки полку отпускается сорок пудов в неделю, из коих батальону — тринадцать. Людей сверх штата нет и не обещается; укреплять участок собственными средствами, по мере сил. Подпись стояла без росчерка. Злиться на эту бумагу не выходило, хоть я и пробовал: она не врала, не сулила и не поучала.
Углубляться начали сами, ночами, посменно: втыкали вешки с вечера, к рассвету ровняли бруствер, чтобы австрийскому наблюдателю не о чем стало писать своё утреннее донесение. Лес возили из рощи по счёту, и счёт этот вёл Михеев вторым карандашом, помимо лесничего.
Промеж тех ночей подошла Пасха — ранняя, в один день с австрийской. Батюшка отслужил у фольварка, христосовались посменно, с караулами вперёд; Михеев расстарался к разговенью сала и по два яйца на брата — где взял, я уговорился не знать. За рекой в тот день не стреляли вовсе, и у нас не стреляли; сутки на участке стояла тишина, какой я не слышал с самой осени.
В конце недели пришло приказание: ротным командирам прибыть в штаб дивизии, на занятие. При бумаге состояла серая книжка, ещё пахнущая типографской краской, — новое наставление для обороны.
Штаб дивизии стоял в местечке, верстах в семи позади, и под занятие отвели бывшее училище — класс с чёрной доской и тесными партами, за которыми тридцать ротных командиров разместились, как переростки, сложив полевые книжки на изрезанные ножиками крышки. Прапорщиков военного времени набралось за половину; седых на весь класс пришлось двое, и один из них — плотный капитан с анненским темляком на шашке — оказался мне сосед и по парте, и по войне: его рота стояла от нас вправо, за болотцем. Фамилию его я узнал тут же, по перекличке, — Ремизов. Конспект он вёл густо, страницу за страницей, нажимая на карандаш так, что слышно было через проход.
