Читать книгу 📗 Командир Бомбардировщика (СИ) - Отвагин Яр
Наш борт стоит там, где мы его оставили, и правый мотор у него раскрыт.
Семён Иваныч внутри, по локоть. Васька Мотор снизу подаёт ему что-то и придерживает. Они работают молча и быстро, и по тому, как они работают, сразу видно: машина никуда не идёт.
Меня всё равно тянет к ней.
Тянет по-свойски: сегодня я привёз на ней троих живыми, я знаю, как она уходит вправо и сколько ей нужно ноги. Мне бы её сейчас, и я бы знал, чего от неё ждать.
— Иваныч, — говорю я.
Он оборачивается, смотрит поверх круглых очков и качает головой. Один раз. Ни срока, ни объяснения, ни утешения.
— Понял, — говорю я.
И иду дальше, потому что стоять и выпрашивать у человека то, чего у него нет, — это самое пустое, что можно делать перед вылетом. Он не знает, что там. Он туда за этим и полез. Пока он не знает, машина не летает, и правильно.
Соседняя стоит через две стоянки.
С виду такая же. Тот же тип, те же два мотора, тот же горб фюзеляжа, и от этого сходства у меня внутри сразу поднимается ложное спокойствие: мол, разберусь, знаю.
Не знаю.
Я эти машины видел одним днём и одним полётом, и то, что я знаю, знает не голова, а руки. Руки знают тип. Тип — это где сидеть, за что браться, куда смотреть. А как эта конкретная берёт ногу, как у неё стоит нейтраль, врёт у неё стрелка или не врёт — этого мне не скажет ни моё тело, ни мои тридцать лет.
Возле неё стоит моторист с ведром.
Тот самый, которого Гордеев днём послал куда-то бегом. Ведро он поставил на землю, руки у него по локоть тёмные, и он всё вытирает их о штаны, хотя от этого они чище не делаются.
— Машина выпущена, — говорит он. — Моторы опробованы. Бомб нет, боекомплект по точкам есть, горючего вам на эту работу с запасом.
— Понял.
Он молчит. Он больше ничего не скажет и правильно сделает: он мне отдал то, за что отвечает, и ни словом больше. Я в своей жизни много раз принимал машину от таких вот людей и знаю цену этой короткой передачи. Она значит: на земле сделано то, что положено. Как оно поведёт себя в воздухе, ему знать неоткуда, и обещать он не станет.
— Иванов! — Гордеев останавливается у крыла. — Берег. Люди у самой воды, там баркас с мотором. Пара ходит над ними кругами и бьёт по второму заходу. Твоё дело — держать их от лодки, пока она не отойдёт.
— Понял.
— Не обещаю, что они на тебя польстятся.
— Я тоже не обещаю.
Он смотрит на меня секунду и уходит.
Вот это мне в нём и нравится. Сказал, что делать. Про остальное предупредил. Хватит с него.
Мерить я её буду лодкой.
Экипаж уже у машины.
Литвинов идёт с планшетом под мышкой и на ходу разворачивает карту, Тимка тащит что-то своё и говорит сам с собой, Федя переставляет ногу с той аккуратностью, с какой её переставляют, когда она болит и когда об этом говорить нельзя.
— Работаем как работали, — говорю я. — Аркадий, маршрут и берег на тебе. Тимка, эфир и хвост. Федя, твой сектор.
— Есть.
— Слышу.
— Понял, командир.
И ни один не спросил, почему мы идём на чужой.
Я обхожу машину.
Иду, как ходил всю жизнь, только теперь без листа и без фонарика, и смотрю на то, что вижу глазами. Стойки стоят. Резина не рваная, обжата без перекоса. Под мотором на земле тёмное пятно, я приседаю и трогаю пальцем: сухое, старое, вчерашнее или позавчерашнее, к сегодняшнему отношения не имеет. Дальше по борту иду медленнее: обшивка, заклёпочные швы, латка на две ладони со следами старого ремонта. Нигде ничего не висит, нигде ничего не хлопает на ветру.
Больше мне тут не дадут. Это малая проверка, и я это знаю: настоящую делают долго, руками, с человеком, который эту машину знает по имени. У меня нет ни времени, ни этого человека, а лодка внизу идёт с мели прямо сейчас.
Ладонью веду по борту.
Дюраль тёплый от солнца, шершавый там, где его латали, и заклёпки идут под пальцами частой строчкой, как шов на брезенте. Я довожу ладонь до хвоста и хлопаю по нему разок, как хлопают по крупу чужую лошадь, которую тебе дали на день.
Чужая. Пахнет так же, а всё равно чужая.
— Здравствуй, — говорю я ей вполголоса. — Ты меня не знаешь, я тебя не знаю. Давай без сюрпризов.
Залезаю.
Тело лезет ловчее, чем я думаю о том, куда ставить ногу, и правая нога тут же за это платит — я переношу вес на руки и подтягиваюсь плечами.
Кабина того же типа.
Всё на местах. Всё там, где рука ждёт, и рука тянется сама и находит, и я за ней слежу и не даю себе поверить, что это и есть знакомство. Пахнет иначе, чем у нас; тем же бензином и маслом, но с чужой примесью, махоркой и каким-то мылом, и по этому запаху я понимаю яснее всего, что тут сидел другой человек и сидел он тут долго.
Кресло под меня не подогнано.
Я устраиваюсь, ищу ту посадку, при которой видно и приборы, и то, что за стеклом, и на третий раз нахожу. Ремни затягиваю туго, до хруста в ключицах, потому что сегодня меня уже возило по этим ремням и я знаю, чем кончается слабина.
Беру управление и двигаю его.
Ход другой. Немного, самую малость, но другой: свободнее в одну сторону и туже в другую, и там, где на нашем было среднее, у этой чуть иначе. Я это запоминаю телом, как запоминают чужую ступеньку в подъезде.
Ставлю ноги на педали.
И правая сразу говорит мне всё, что я про неё уже знаю. Она держит, но держит хуже, чем утром. Нажать могу. Держать долго — вопрос.
Значит, считаем ногу частью машины. У этой машины есть слабая педаль, и с этим я сегодня работаю.
— Аркадий, дай направление, — говорю я. — Дальше по ходу поправишь.
— По линейке, — отвечает он глухо. — Возьмём на воду, дальше вдоль кромки. Скажу, когда доворачивать.
Он не спорит и не разговаривает со мной больше нужного. Он со мной работает. С той минуты, как я соврал ему в лицо, он мне ни одного слова лишнего не сказал, и всё, что говорит, — по делу и точно.
Пусть так. Пусть проверяет меня работой. Я на это согласен больше, чем на любые разговоры.
Моторы запускаются.
Дрожь идёт по корпусу, знакомая до костей и всё-таки чуть иная, и я эту разницу слушаю ладонями и подошвами и складываю в копилку.
У кромки полосы люди.
Двое или трое тянут то самое длинное железо в сторону, к штабелям, и им тяжело, и они торопятся, потому что мы уже под моторами и они это слышат. Один упирается спиной, другой перехватывает конец и роняет, и они поднимают его снова.
Мне надо разбегаться. Мне надо было разбегаться пять минут назад.
Жду.
Стою и жду, пока они уберут это с моей дороги, потому что задавить своих на разбеге ради чужих на берегу — это не работа, а бухгалтерия дурака.
Последний оттаскивает конец и машет рукой.
Иду на разбег.
Она берёт разбег не так, как наша. Вспоминаю телом. Тяжелее в начале, и хвост ведёт чуть влево, и я подхватываю ногой прежде, чем успеваю это решить, и подхватываю больной. Земля бьёт снизу, потом бить перестаёт.
Идём.
В наборе я даю малые движения и смотрю, что она на них отвечает.
Даю ручку — отвечает с запозданием, но честно. Даю ногу — идёт живее, чем я ждал, и я тут же убираю лишнее. Тело подсказывает мне привычную меру, и мера эта для другой машины, и я каждый раз ловлю себя за руку.
Это как писать чужой ручкой. Буквы те же самые, рука та же самая, а нажим не твой: где привык давить, тут расплывается, где привык вести легко, тут не пишет.
Ничего. Терпимо. Разница есть, но она в мою сторону: эта не тянет никуда сама.
— Тимка, эфир?
— Слышу, Пашка! Сзади чисто пока!
— Говори, если что.
— Скажу!
— Аркадий?
— Держи, как идёшь. Скоро вода.
Вода приходит под нас серой плоскостью с мелкой рябью.
Я смотрю на неё и ловлю себя на глупом: мне хочется узнать это место. Хочется, чтобы во мне всплыла карта, название, что-нибудь, что позволит мне сказать штурману: «Знаю, куда идём».
Пусто.
Про этот берег во мне нет ничего. Ни книжного, ни телесного. Меня туда ведёт молодой парень с карандашом, и это единственный источник, который у меня есть.
