Читать книгу 📗 "Было у него два сына - Лукьянов Денис Геннадьевич"
— О, Питер, варианты есть всегда. Поверьте! Я долго пожил на этом свете. — Доктор достает «Сникерс», доедает, сминает фантик, выкидывает. После небольшой паузы вдруг спрашивает у тебя, заглянув в глаза — его взгляд пугает, слишком черные радужки, слишком яркие белки глаз. — Многие из них рисуют. Они обязательно покажут вам свои рисунки. Не ругайте сильно, хорошо?
— Они же просто дети! — Ты удивлен, что доктор просит тебя о таком. Откуда у тебя репутация монстра и строгого критика? — Я сам когда-то был таким. Не так давно.
— Отлично. — Доктор встает, поправляет халат. — Как думаете, кто-то из них сможет… вас переплюнуть?
Ты игнорируешь вопрос. Слишком хорошо знаешь ответ.
— Простите. — Ты останавливаешь перед дверьми. — Забыл спросить — как вас зовут?
— Да какая разница. — Он машет рукой, снова снимает очки. — Друзья зовут меня Ананси. Хотите — зовите так же.
Имя кажется знакомым. Где ты уже мог встретить его? Думать некогда. Вы выходите в комнату с игрушками, и дети встречают вас радостными криками. Ты видишь у них в руках твои комиксы — некоторые помятые, читаные-перечитаные, некоторые новые, из тех, что Генри отправил заранее, — и по детским глазам понимаешь, что они готовы кинуться к тебе, сесть на коленки, как к Санта-Клаусу, и задавать вопросы до утра, но их предупредили, чтобы вели себя прилично, иначе дядя больше не придет, посчитает их невоспитанными.
Они ждут, что ты сядешь на диван — чуть в стороне от них, — но ты садишься на пол. Они смеются — и начинают расспрашивать о нерассказанных судьбах героев и злодеев, даже второстепенных персонажей; интересуются, как начать рисовать, если ничего не получается; признаются, что кто-то начал рисовать прямо тут, в больнице, когда понял, что придется пройти долгую терапию; другие, наоборот, говорят, что бросили, потому что родители запретили — косясь на доктора, спрашивают, правильно ли рисовать тайком, ночью, а ты смеешься и отвечаешь: «Да, я тоже так делал, главное — найти хорошую лампу, а то глаза посадишь».
Ты чувствуешь себя с детьми так хорошо, что не замечаешь, как проходит время. Они видят в тебе небожителя, сошедшего из золотых чертогов, и это внимание пьянит сильнее любого другого, тебе нужно еще, и еще, и еще. Дети подписывают комиксы — у них такие разные имена, восточные и азиатские, польские и русские, индийские и вьетнамские, — рассказывают, как переживали за героев и боялись, что ты больше ничего не станешь рисовать: они читают новости, соцсети — продолжение их сознания. Дарят подарки: кто-то связал тебе брелок в форме одного из животноголовых приспешников старого колдуна, кто-то слепил фигурки из пластилина, а один мальчик — тот, которому запрещают рисовать родители, — краснея, протягивает тебе рисунок, берет подписанный комикс и, смущенный, тут же убегает. Ты не смотришь на подаренный рисунок: говоришь со всеми, делаешь общую фотографию и только в коридоре, под благодарности доктора-Ананси, который ведет тебя в свой кабинет, подписать комиксы сыну, смотришь на лист. Замираешь, окаменев на месте. С рисунка смотрит идеальный персонаж: интересный, красивый, анатомически правильный, выполненный в ярких, сочных цветах; такого ты не видел никогда — только на собственных детских работах. И еще, и еще, и еще…
На мазне Генри.
— Простите. — Ты просишь доктора остановиться. Дыхание тяжелое. — Мне нужно в уборную.
— Конечно-конечно, — отвечает тот, остановившись у автомата с кофе. Пикает кнопками, прикладывает смартфон к терминалу оплаты и, когда ты уходишь, кажется, добавляет: — И все-таки кто-то может стать лучше.
В уборной ты открываешь кран — струя сильная, шум воды заглушает посторонние звуки. Поднимаешь рисунок, еще раз изучаешь его. Абсолютно не понимая — но в то же время прекрасно осознавая, — что делаешь, рвешь напополам: руки окропляет фломастеровой кровью, крика нарисованного героя не слышно за шумом воды; колотится сердце — ты знаешь, как больно сейчас мальчику. Ты рвешь рисунок еще, и еще, и еще, потом вскрикиваешь, открываешь ногой дверь кабинки, выкидываешь обрывки в унитаз и смываешь. Тяжело дыша, подходишь к раковине, умываешься, смотришь в отражение — оно бледнее, чем утром. Нет, ты не можешь позволить кому-то быть лучше тебя; ты отказываешься верить, что кто-то, такой молодой, может быть лучше, — не веришь в Бога, но молишься, чтобы родители и дальше запрещали ему рисовать, чтобы мальчик почувствовал боль, знакомую тебе с детства, и одумался, возможно, даже услышал слова твоей бабки — вдруг странный доктор Ананси станет шептать ему то же по вечерам, пока он будет плакать в подушку?
Ты выключаешь воду, достаешь телефон. Четыре пропущенных от Вивьен — она никогда не звонит просто так. Перезваниваешь, ждешь долго. Когда она берет трубку, говоришь первым:
— Вивьен, не представляешь, эти дети…
— Потом, Петя. — Тебе не нравится ее голос. Она слишком серьезная. И кажется, заплаканная. — У нас проблемы. С Генри. Приезжай.
— Да ради всех его святых. — Ты вздыхаешь, придерживаешь телефон плечом, вытираешь руки. — Может, уже хватит всему происходить? Можешь хоть объяснить нормально?
— Я тебе все пришлю, — скороговоркой отвечает она. — Не выводи меня из себя. И приезжай.
Ты возвращаешься к автомату с кофе, но не видишь доктора Ананси. Спускаешься на первый этаж, спрашиваешь у девушек на ресепшене, но почему-то не называешь доктора по имени. Они, конечно, просят сказать подробнее, назвать если не полное имя, то хотя бы отделение.
— Да послушайте, я не знаю, я первый раз приехал сюда. Мы разминулись на втором этаже. — Экран телефона мерцает. Приходит сообщение от Вивьен. Ты гасишь его, собираешься посмотреть позже. — Он сказал, что друзья зовут его Ананси. Темнокожий, то в очках, то без. Ну?
— Простите, — девушка смотрит на тебя как на сумасшедшего, — но у нас никто такой не работает. А все наши, как вы говорите, темнокожие доктора сейчас в отпуске. Их всего-то двое.
Ты бросаешь это дело. Заказываешь такси и наконец-то открываешь сообщение Вивьен. Читаешь и опять не веришь глазам, хотя давно обязан был поверить во всякое.
Она присылает тебе скриншоты из соцсетей и их с Генри переписку. Ты, с трудом признавая реальность написанного, читаешь обвинения Генри в домогательствах: в ласках без спроса, в насильственных поцелуях, в соблазнениях и непотребствах на рабочем месте. Тебе не хватает воображения представить такое; на миг кажется, что все это — пшик, Вивьен раздувает из мухи слона. Но ты вспоминаешь о записке Эли.
На миг тебе хорошо. Легко. Отражение вот-вот разобьется, разлетится вдребезги. Нужно ли сохранить его или стоит навечно от него спастись?
Ты вдруг слышишь детский плач откуда-то со второго этажа, и, пусть голос похож на девчачий, ты точно знаешь, кто ревет, — и выбегаешь на улицу.
И вот, вспомнив все это, ты уже несешься к мудрецам-шарлатанам в сердце города, готов пасть на колени в их логове меж неоновых вывесок, заплатить хоть деньгами, хоть голосом, чтобы услышать подсказку от лунного и солнечного ветров — другим уже невозможно верить. Таксист молчит, зато кричит радио — сквозь динамик с тобой говорит женщина, которая поет, напоминает, что нужно быть смешным для всех, а жизнь такая штука, Петя; ты слишком поздно понимаешь и забываешь спросить у водителя, какую станцию он слушал, — приехали.
Музыка, кажется, преследует тебя, и ты теряешься среди улочек, не отвечаешь на новые сообщения Вивьен, спрашиваешь, где можно найти провидца, но натыкаешься только на сомнительного вида мужчину и женщину — королеву и короля эстрады, двух главных богов твоего старого мира, идолов, на свет которых летели мотыльки чужих стремлений: они поочередно, словно каркая, плюют в тебя предсказаниями: «Ах, Арлекино, Арлекино, нужно быть смешным для всех», — напевает она, а он добавляет: «Если хочешь идти — иди, если хочешь забыть — забудь!» [20] Ты вздрагиваешь, пятишься, не хочешь ничего больше спрашивать, а они не хотят отвечать, ждут, пока заплатишь им: колдуны не работают забесплатно. Смущенный очередным совпадением, очередной встречей с чьими-то зеркальными двойниками, ты отказываешься от задумки, ведь уже получил предсказания — они спрятаны не в печеньках, в строках песен.