Читать книгу 📗 Овечки в тепле - Штеллинг Анке » Страница 46
Прекрати, Рези, он не это имел в виду, он просто был неловок в выборе слов. Но с чего бы ему быть таким неловким, именно Ульфу, красноречивому посреднику, почему я хочу взять под защиту самозванного защитника от его же собственных слов? Чтобы он забрал у меня Беа на время каникул? Может, я вообще не разрешу ему больше никогда её видеть.
«Дорогой Ульф, я в некотором ужасе от того, что узнала вчера вечером.
У вас это приобрело направленность, которая мне – как посторонней – до сих пор была неведома. Я исходила из того, что мы хотя и занимаем разные позиции и имеем разное мнение, но, само собой разумеется, действуем на основе прав человека. Сообща. Теперь вижу, что я, а вместе со мной и моя семья больше не рассматриваются вами как люди, а лишь как мусор. Что, разумеется, делает невозможным любое обсуждение, в том числе доводит до абсурда и это письмо, что сейчас пишу: дерьмо не может писать, не может и запретить человеку общение со своей дочерью, ибо дочь дерьма тоже не является человеком, а сама дерьмо, вышедшее из дерьма, потому что там, где оно поселилось, его не вычистили достаточно быстро, не подтёрли за ним и не продезинфицировали; Ульф, мой дорогой, что такое, сам-то ты ещё чист?
Ты, старый грязный нацист, впредь держись от моей дочери подальше.
Без привета,
Я сделала это тут же, ещё в ванной, где, к счастью, больше никого не было: Беа пока спит, а мальчики никогда не умываются. Я проблевалась в унитаз. Это противно, но благотворно. Последний раз меня рвало пять с половиной лет назад, при рождении Линн; при каждых родах я незадолго до схваток всё выблёвывала. Было что-то хорошее в том, чтобы предаться не своей воле: это было уже не моё решение – опростаться ли от ребёнка или от содержимого желудка.
Слизистая, окрашенная красным вином рвота плавала в унитазе; я смыла её, прополоскала рот, выпила воды из стакана для чистки зубов; на стакане мордочка крольчишки Миффи, только безо рта, отчего она выглядит удивлённой и милой. Превосходная находка – рисовать Миффи безо рта, всего лишь с косым крестиком, изображающим и нос, и усы; я думаю, в этом и есть секрет успеха художника Брюнá.
– Мама? – за дверью Джек.
– Сейчас иду.
Я заканчиваю готовить школьные сэндвичи. Нарезаю дольками яблоки. Запариваю овсяные хлопья.
Возьми себя в руки, Рези, спрячь клыки. Закрой рот, сомкни его крестиком – вот он: шов! Перекрёстный стежок, вышивка крестиком! И кроме того, тебе попало буквально не в то горло, это же не было намерением Ульфа, а теперь ты его к тому же изблевала.
Я стою у окна гостиной и смотрю вслед школьникам. Их кормление снова запустило машину умиротворения; я пою для Линн песенку Миффи:
Свен встаёт, я залегаю на его половину кровати, пытаюсь снова заснуть. Вчера это было поздно и как-то нереально; я даже не знаю, что это было.
Я хочу спать, молчать и быть верной, как Миффи – я приличная, я знаю, что надо делать и как полагается.
Может, иногда я и хочу секса – чтобы улизнуть от смерти и одиночества или потому, что можешь всё сделать сам, без денег, – однако это я буду тщательно сохранять в тайне. Ничем из того, что мной движет, я больше не буду делиться, не буду выносить грязное бельё на люди. Буду стирать его втихаря, оглядываясь, беспокоясь и стыдясь.
Как делала моя мать. Моя бабка. Моя прабабка.
Ни одна из нас не ценна настолько, чтобы разыгрывать из себя что-то; мы нормальные, мы скромные и стыдливые, влагалище прячем за лобком, прикрываемся, не имеем видимых, а тем более считываемых с листа потребностей.
«Опять слишком много ела» – вот и всё, да и того более чем достаточно.
Я слышу Свена и Линн в прихожей, затем хлопает дверь квартиры.
Интересно, как договаривались мои родители, кто из них встаёт утром, кто готовит для школы завтрак и сэндвичи.
Да и не было никаких ланч-боксов, ни я, ни мои сестра и брат не носили с собой в школу бутерброды. Завтрака нормального тоже не было; когда вставал, Раймунд давал нам в постель сухари: два сухаря на блюдце ставил под нос; как в зоопарке, думаю я теперь, а тогда это казалось вполне нормальным. Можно было ещё поваляться в постели, грызя сухари и запивая водой из бутылки, которую я ставила у кровати; у нас у всех стояла у кровати бутылка из-под минералки, мы не пили из стаканов. Моим друзьям, как я узнала позже, это казалось странным: чтобы по утрам не было завтрака, а в школу не брать с собой бутерброды, чтобы пить из бутылки и чтобы мать по утрам спала.
Не потому ли у неё были угрызения совести?
Я дышу теплом на оконное стекло, чтобы больше в нём не отражаться.
Иногда Марианна вставала среди недели раньше всех, шла в булочную и накрывала стол к завтраку; ни у кого не было ни времени, ни желания полакомиться этим, но в такие дни у меня с собой было что перекусить.
Наверняка она тем самым успокаивала свою совесть. Возражала подозрению в том, что она ленивица – перед невидимым судом, я-то находила нормальным, что моя мать спала, кто же захочет вставать в половине седьмого?
Но так нельзя, теперь я это знаю, и Марианна тогда, должно быть, тоже знала.
Она себе разрешала повольничать.
Чтобы потом регулярно ужасаться себе самой, стыдиться и вносить в свой образ поправки приступами преувеличенной заботы.
«Опять слишком много ела».
Она утверждала, что это мы виноваты в том, что она толстая. Она подразделяла свой облик на две половины – «до рождения детей» и «после родов». И я находила это нормальным, не подвергала сомнению этот манёвр, хотя видела и матерей, у которых явно всё шло по-другому: роды не оставляли у них толстого живота. Такими были почти все другие матери, по крайней мере позднее, когда я училась в гимназии. Но я не знала, что они для этого делали: то ли занимались спортом, то ли красились, а то и вовсе подвергали себя операциям, то ли всего лишь придерживались диеты твёрже, чем Марианна.
Я не знала ничего. И по сей день ничего не знаю, Раймунд не помнит, пожимает плечами, если я его спрашиваю, не помнит даже про сухари по утрам.
И отношения в собственной семье охарактеризовать социологически всё ещё не кажется мне допустимым; мы не бедные, мы не жертвы. В любом случае сами виноваты – эта неолиберальная промывка мозгов превосходно функционирует. Я до сих пор не хочу признать, что Марианна просто принадлежала к другому общественному слою, чем матери Ульфа и Фридерике: к слою, в котором матери толстеют, смотрят телевизор и таскают домой сумки из супермаркета «Лидл», вместо того чтобы заниматься лыжной гимнастикой. Я не хочу видеть Марианну такой, она же была умная!
Слушай, Беа, поскольку это важно: деторождение совсем не делает женщину автоматически толстой. Во время беременности набираешь вес, и если ты перед этим голодала, чтобы выглядеть так, как, по твоему представлению, следует выглядеть, то набираешь особенно много. Ты не раз услышишь, что потом надо следить за собой, надо снова всё сбросить. Ты услышишь, что грудное кормление в этом помогает. Ты увидишь, как модели уже спустя четыре недели после родов снова демонстрируют нижнее бельё – как ни в чём не бывало. Но тебе не надо из-за этого сходить с ума, надо только знать, что всё это – пропаганда. Тренировки. Пытки. Кесарево сечение на восьмом месяце. Может так случиться, что ты больше никогда не будешь выглядеть, как раньше, и станешь сожалеть об этом. Или наоборот радоваться. Или просто не заметишь этого. Бывает, что после родов становишься не толще, а тоньше, чем раньше, но это не повод беременеть, равно как не стоит и заболевать раком ради того, чтобы похудеть, как исхудала твоя бабушка. Возможно, ты и правда потолстеешь после рождения детей, и роды и впрямь будут в этом виноваты, но я бы сказала скорее не роды, а материнство, присутствие детей в семье. Потому что ты вдруг очень много времени будешь проводить дома, скучать и постоянно ходить за покупками, готовить, есть и тосковать. Толстеешь от еды, но ещё больше толстеешь, когда ешь от скуки и тоски. От деторождения лишь в той степени, если ты потом ведёшь такую жизнь, какую, на твой взгляд, надо вести, имея детей, а насчёт себя самой и насчёт другой жизни у тебя нет никаких идей, и отсутствие этих идей не твоя вина и уж точно не вина твоих детей. Задайся вопросом, кому это выгодно, Беа, непременно и здесь.
