Читать книгу 📗 "Пацанская любовь. Зареченские (СИ) - Соболева Мелания"
Я ухмыльнулся. Скосил глаза в сторону, затянулся и сказал:
— Девчонка одна есть. Особенная.
Они переглянулись. Все. Этого хватило. Молчание в три секунды. Знание, что я не скажу имени. Но и не надо.
— Давай сюда, Ромео с Зареченки, — усмехнулся Шурка. — Только быстро, пока бабка не вылезла.
Меня подкинули, как мяч. Я схватился за перила, подтянулся. Окно действительно было не до конца закрыто. Скрипнуло, как душа моя при виде Гены. Я сунул руку внутрь, взял ближайший горшок — с засохшей геранью, вроде бы. В темноте — не разглядеть. Но для нее — сойдет. Главное — не цветок. Главное — что он сорван.
Пацаны приняли меня, как будто спасали из-под завала. Я приземлился, сел на корточки, уставился на эту герань, как на сердце собственное, вырванное с мясом.
— Ты больной, Гром, — сказал Костян.
— Мы и раньше это знали, — добавил Рыжий. — Но чтобы цветы у бабки тырить — это уже диагноз.
— Она хоть в курсе, что ты в нее по уши? — спросил Шурка.
Я пожал плечами. И улыбнулся. Сигарета дотлела до пальцев.
— Пока нет.
— Ну, теперь узнает. Если, конечно, цветы с привкусом пыли и кошачьей шерсти ее не испугают, — буркнул Шурка и хлопнул меня по спине. — Пошли, Валька уже, чую, ружье ищет.
Мы ушли быстро, а я нес этот дурацкий горшок в руках, как будто это был первый подарок в жизни, сделанный не по приколу, не на спор, а откуда-то из самой тьмы под кожей. И пускай завтра он завянет. Главное — чтобы она хоть раз улыбнулась. Хоть раз. Из-за меня.
Я сказал, что ща вернусь, пацаны заржали, как будто я объявил, что жениться иду. Шурка кричит мне вслед: «Ты, Гром, если ей цветок отдашь — скажи, чтоб поливала каждый час, а то он уже сдох!» Рыжий визжит, Костян хохочет, хлопают по спине, как на расстрел отправляют. А я только молча накинул капюшон, зажал горшок в руках и пошел. Нет, не пошел — попер, как на дело, как на исповедь, как в последний бой. Только снег начал идти. Первый. Белый, как спесь у ангела. Мягкий, легкий, будто с небес кто-то решил: «Давайте Громову шанс. Один». Он ложился мне на плечи, на ресницы, а я шел, не сбавляя шаг. Сердце било в горле. Дыхание срывалось, как в драке — рвано, жестко. Я подбежал к ее подъезду, встал, как вкопанный, выдохнул пар, глянул вверх.
Свет горит. Она дома.
— Катя! — позвал я.
Тихо. Снег шуршит. Лишь шаги где-то вдалеке.
— Катя!! — громче. Сердце колотится. Цветок в руке дрожит, как и я.
Сзади вдруг:
— Катя-Катерина! Маков-цвет! — голос. Шуркин. Удар молнией по спине. Оборачиваюсь — троица моя стоит в сугробе, как хор алкашей с душой бардов. Шурка ухмыляется, Рыжий дирижирует, Костян уже вставил спичку в зубы, как будто микрофон.
— Без тебя мне сказки в жизни нет! — в три глотки, как в кабаке.
Я не сдержался. Улыбнулся, широко, до боли в щеках, и, повернувшись к окнам, крикнул, будто сердце наружу выплюнул:
— В омут с головою!! Еееесли не с тобою!!!
И тут — щелчок. Скрип окна. Оно распахивается. Там она. Катя. В домашней кофте. Волосы распущены, глаза большие, как будто только проснулась. Перепуганная, растерянная, хрупкая — и в этот момент я вижу: не училка она. Не жена ментовская. А девчонка. Простая. Настоящая. Такая… домашняя. Моя.
— Катяяя, Катерина, эх, душа! — мы хором орем, не попадаем, фальшивим, но пели бы и в аду, если бы она слушала.
— До чего ж ты, Катя, хороша! — добиваю я, глядя на нее снизу вверх, с этой чертовой дохлой геранью в руках и с дыханием, что еле ловится.
А внутри у меня все дерется. Потому что я сейчас грязный, мокрый, сумасшедший. Украл цветок. Ору под окнами, как идиот. Но хочу, чтобы она видела. Чтобы знала. Чтобы почувствовала хоть краем, как у меня все внутри болит, как колотится, как я вдыхаю ее, будто воздух кончился, а она осталась.
Катя смотрит на меня с окна. И я понимаю — увидела. Услышала. Поняла. Пусть не все. Но хоть что-то. Хоть кусок этой моей пацанской, тупой, обостренной любви, которая лезет наружу через снег, холод и вонючий горшок с засохшей геранью.
А мне и этого хватит. Сегодня.
Окно хлопнуло, как будто смачно пощечину дали — не мне, а самой себе. Я сразу понял — выйдет. Она выйдет. И вышла. Через пару минут. Быстро, но не бегом. Как будто шла на казнь, но не собиралась умирать. Шарф белый, накинут как капюшон, пальто серое, застегнуто небрежно, руки в карманах, глаза бешеные. Вышла — сразу взгляд в упор, будто сейчас врежет, и не словом.
— Ты совсем поехал, да?! — прошипела, не повышая голос, но так, что под дых сработало. — Что ты устроил?! Песни, цветы, люди кругом! Тебе жить надоело?
Я улыбнулся, не двигаясь. Смотрю, как снежинки на ее волосах тают.
— Жить надоело — это когда с тем, кто в глаза не смотрит. А я пришел к тем, кто смотрит. Хоть и косо.
— Не умничай, — бросила она жестко. — Уйди отсюда. Сейчас же. Пока никто не увидел.
— Да поздно уже. Бабки вон с третьего уже ставки ставят — уйдешь ты с цветком или с вызовом ментов, и уверен ментов долго ждать не понадобиться, как минимум одного…
— Это не смешно, Леша. — Голос железный. — Это не кино. Мой муж скоро вернется. И если он…
— Да знаю я, — перебил. — Видел. Смотрел, как он тебя за локоть тянул, как будто вещь с помойки. Но я ж не к нему пришел, а к тебе. Понял, что хочу, и пришел.
— Ты мой ученик, мать твою. — Ее лицо побледнело, но не дрогнуло. — Ты в моем классе сидишь! Я не имею права даже разговаривать с тобой вне школы!
— Ну не разговаривай. — Пожал я плечами. — Можешь молча взять цветок и пойти. Или просто плюнуть мне в лицо, если легче станет. Только не ври, что тебе все равно. Ты ж вышла. Не потому что испугалась — потому что ждала. Хоть и жалеешь теперь.
— Я не жду. И не жалею. — Ее губы поджались. — Я просто понимаю, что если сейчас не остановлю это, то потом будет хуже. И тебе, и мне.
— Ты думаешь, я из тех, кто боится хуже? — ухмыльнулся я. — Катя, я с детства с хуже на «ты». Мне бы раз в жизни — лучше. И ты, прости, по всем признакам — именно оно.
Она дернулась, как будто я ей под дых зарядил.
— Лучше бы я не полезла тогда в тот сарай, — выдохнула. — Лучше бы не помогала.
— Но полезла. — Смотрю в упор. — Значит, что-то щелкнуло. А теперь назад хочешь? Не получится. Я уже знаю, какая ты. Когда глаза не лгут. Когда руки дрожат. Когда бинт замедляется, потому что не хочешь отпускать.
— Уходи, — сказала она. — Не надо этих слов. Не надо вообще ничего. Просто… уходи. Навсегда.
Я кивнул, сделал шаг назад. Цветок — все еще в руке. Глянул на него, потом на нее.
— Ладно. Ухожу. Но цветок оставлю. Поставишь на окно — пусть напомнит. Что один пацан с Зареченки решил, что ты не просто училка, а человек, которого можно хотеть не телом, а целиком.
Я положил горшок на лавку рядом, разворачиваюсь, ухожу. Медленно. Снежинки врезаются в лицо, как песчинки в глаза. Не оглядываюсь. Но слышу, как она стоит. Не уходит. Не бежит. Стоит.
Глава 11
Костян
Утро у нас начинается одинаково. Всегда. Чайник на плитке, запах старых обоев и звяканье ложек, когда бабушка роется в ящике в поисках того, что можно растянуть на завтрак. Я просыпаюсь раньше, чем хочу, потому что по квартире сквозняк, и бабка опять забыла закрыть окно на кухне — мол, проветривает. А еще потому что слышу, как Настя, сестренка моя, шмыгает носом, снова без одеяла спала. Ей восемь, а я для нее как батя, потому что настоящего у нас нет, как и нормального детства. Только бабушка, старенькая, с венами на руках, как корни дерева, и с голосом, который звучит так, будто и сама не верит, что еще живет.
Я встаю, натягиваю спортивки, захожу в ее комнату. Она спит криво, кукла свалилась на пол, волосы растрепаны. Подбираю ее на руки, накрываю, целую в висок, и иду дальше. На кухне бабка сидит у окна, смотрит на улицу, в руках старая кружка, в которой чай на один пакетик на троих. Я подхожу, молча включаю газ, ставлю чайник. Бабка даже не оборачивается. Мы не разговариваем по утрам. Это как закон. Не потому что злимся. Просто слова — лишние, они отнимают силы, которых у нее мало.