Читать книгу 📗 "Сомнительные (СИ) - Белая Лика"
За его спиной послышался шорох, а затем капризный вздох. Лера, кутаясь в плед, смотрела на него ожидающе. Все в ее позе кричало: "Ну, и что будем делать с этой прекрасной драмой?" Ее бархатное платье лежало на полу как сброшенная шкура, а туфли на высоченных каблуках валялись в разных углах комнаты, будто разбежались от стыда.
Слова Алисы висели в воздухе, холодные и точные, как скальпель: "Твой кредит на один срыв исчерпан. Навсегда". Не упрек, не угроза — констатация. И этот бесстрастный тон подействовал сильнее любой истерики. Он чувствовал себя не наказанным ребенком, а проигравшим тактиком, чей план разбился о суровую реальность. И это было... непривычно и даже в какой-то степени освежающе.
— Тебе стоит быть уже одетой, — его голос прозвучал ровно, без раздражения. Просто факт, как прогноз погоды или расписание электричек.
В ее глазах мелькнуло разочарование — спектакль не удался, зритель не оценил. Пока она, бормоча что-то о бессердечности и невоспитанности, собирала свои вещи, Иван медленно подошел к стеллажу с книгами. Не к пульту, который обычно был центром его вселенной. Он провел пальцами по корешкам, пока не нашел то, что искал — потрепанный томик Маяковского, подаренный матерью на шестнадцатилетие. Он открыл его на случайной странице, но не читал, просто смотрел на строки, позволяя ритму чужих стихов успокоить внутренний хаос, унять дрожь в пальцах.
Это был не побег. Это была попытка найти опору в чем-то большем, чем собственное бунтарство. Его собственный "триумф" на "Вечернем шуме" — эти жалкие, снисходительные хлопки — оказался горше любого провала. Он хотел взорвать зал, а вместо этого вызвал жалость. Для бунтаря нет ничего унизительнее, чем стать объектом снисходительного сочувствия.
Лера, наконец одетая, замерла у двери в позе оскорбленной невинности, явно ожидая какого-то финального аккорда их ночной драмы.
— Вань, может, все-таки позавтракаем? Ты так странно себя ведешь... И голова у меня раскалывается.
— Позавтракай с Санькой. У него, я уверен, икра осталась, — он не поднял глаз от книги, перелистывая страницу. — И закрой дверь. С той стороны. Аккуратно.
Дверь закрылась с обиженным, но тихим щелчком. Он остался один в звенящей тишине, нарушаемой лишь мерным гулом компьютера в спящем режиме. И в этой тишине родилось новое, трезвое понимание. Его старый бунт — истеричный, демонстративный, театральный — был инфантильным. Он был реакцией, а не действием. По иронии судьбы, именно бунтуя, он был самым предсказуемым. Играл роль, написанную для него отцом, ходил по кругу, как белка в колесе.
А что, если... перестать играть? Перестать быть реакцией на отца и начать быть... собой? Проблема была в том, что он не очень-то представлял, кто этот "сам". Без бунта, без позы, без этого вечного "а вот я вам всем назло!" — что оставалось? Пустота? Или что-то новое, еще незнакомое?
Он отложил книгу, подошел к запыленному шкафу в углу и достал оттуда старую картонную папку. Не свои демо, не черновики текстов. А то, что ему когда-то, втайне от всех, передала мать перед своим отъездом в Италию. "Чтобы ты знал, твой отец не с Марса свалился", — сказала она тогда, и в ее глазах была грусть, которую он не понял тогда, но, кажется, начинал понимать сейчас.
В папке лежали не записи, а фотографии. Пожелтевшие снимки, сделанные еще на пленочный фотоаппарат. Молодой Аркадий Петрович, лет двадцати пяти, в простой футболке и потертых джинсах, стоял у мольберта где-то на пленэре — судя по пейзажу, в Крыму или на Балканах. На другом фото — эскизы, наброски архитектурных форм, странные абстрактные композиции, явно навеянные какими-то экспрессионистами. Он... рисовал. И судя по всему, неплохо. На некоторых листах даже сохранились критические пометки на полях, сделанные рукой какого-то преподавателя.
Иван вглядывался в лицо на фотографии. В этих глазах не было и тени того ледяного монолита, которого он знал. Там горел огонь. Не алчности к деньгам или власти, а одержимости творчеством, той самой одержимости, которая заставляет забывать о еде и сне. Куда он делся? Его похоронил под собой тот самый "Аркадий Петрович", империя которого теперь душила его сына. Система перемолола в нем человека, оставив лишь функционал.
Его осенило. Он все эти годы боролся с призраком. С тенью, в которую превратился его отец. А настоящий враг был не в отце, а в той самой Системе, которая сначала сломала и перемолола одного человека, а теперь взялась за другого. Системе, где чувства — уязвимость, уязвимость — провал, а искусство... искусство — это несолидное хобби для слабаков, нечто вроде коллекционирования марок или вышивания крестиком.
Телефон завибрировал, вырывая его из размышлений. Не Алиса, не Лена. На экране горел знакомый рабочий номер секретариата Воронцова.
— Иван Аркадьевич? — голос был вежливым, вышколенным, с той особой интонацией, которую вырабатывают годами работы с сильными мира сего. — С вами говорит Марк, помощник Аркадия Петровича.Он будет ждать вас сегодня в восемь в своем кабинете. В особняке.
Дома. Не в офисе в башне с его стерильной роскошью. Это было ново. Почти интимно. И от этого стало тревожно. Как перед визитом к зубному — вроде бы знаешь, что будет больно, но неизвестность пугает больше самой боли. Что он хочет? Прочитать нотацию? Выдать очередной аванс на карманные расходы с унизительной лекцией о ответственности? Или что-то еще?
— Передам, что вы придете?
Иван почувствовал, как сжимаются кулаки. Старая, знакомая ярость шевельнулась где-то глубоко, требуя выхода, привычного сценария — хлопнуть дверью, послать к черту, устроить сцену. Нет. Не сегодня.
— Передайте. Конечно, я приду, — сказал он и положил трубку, удивляясь собственному спокойствию.
Вызов был принят. Но на этот раз он шел на эту встречу не как бунтующий сын, а как исследователь. Ему нужна была информация. Нужно было понять логику системы, частью которой был и его отец. Узнать врага в лицо. Или понять, что врага как такового вообще нет. Есть лишь цепь причин и следствий, выборов и их последствий.
Ровно в восемь, без минуты опоздания, он стоял у тяжелой дубовой двери отцовского кабинета в особняке в Никольской. Этот кабинет он ненавидел с детства. Здесь пахло старыми книгами, дорогой кожей и молчаливым приговором. Здесь его судили за каждую провинность, здесь зачитывали приговор за неудачи в школе, здесь объявили о разводе родителей. Каждый визит сюда был маленькой казнью.
Он постучал костяшками пальцев, удивляясь их устойчивости — обычно они дрожали.
— Войди, — голос из-за двери прозвучал приглушенно, устало.
Аркадий Петрович сидел не за своим массивным письменным столом, а в глубоком кресле у камина, где тлели последние угли. На нем был не костюм, а простой темный свитер, и это сразу меняло всю геометрию власти в комнате. Он казался меньше. И он выглядел очень усталым. В руке он держал стакан, но не пил, просто вращал его, наблюдая за игрой света в янтарной жидкости, словно пытаясь разгадать какую-то загадку в его глубинах.
— Садись, — он кивнул на второе кресло напротив, обитое темно-коричневой кожей.
Иван сел, чувствуя себя неловко, как актер, вышедший на сцену и обнаруживший, что декорации поменяли без его ведома. Сценарий был нарушен. Не было стола, всегда разделяющего их, как баррикада. Не было протокола, ни секундантов в виде помощников. Только они двое и треск догорающих поленьев.
— Я видел запись, — начал отец, не глядя на него, продолжая изучать свой бокал. — С того твоего... перформанса. Или как вы это там называете.
Иван мысленно приготовился к удару. К сарказму, к унижению, к очередной лекции о позоре для фамилии и безответственности. Привычная броня напряглась, ожидая попадания.
— Любопытно, — продолжил Аркадий Петрович, все так же глядя на огонь, будто разговаривая с ним, а не с сыном. — Ты всегда был мастером громких жестов. Кричал, бил посуду, крушил все вокруг. А там... ты просто сдался. Впервые. Просто сел и замолчал. Как будто сдулся.
