Читать книгу 📗 Кошачий глаз - Этвуд Маргарет
– Если они – живописицы, кто тогда я?
– Девушка-живописец, – шутя отвечает Джон.
Колин – он обладает зачатками хороших манер – объясняет:
– Если женщина плохо рисует, она – живописица. А если хорошо, то она живописец.
Они не произносят слово «художник». По их мнению, любой живописец, называющий себя художником, просто кретин.
Я уже бросила искать кавалеров, чтобы сходить на обычное свидание: почему-то мне теперь кажется, что это несерьезно. Вообще-то с тех пор, как я ношу черные водолазки, меня почти перестали приглашать: мальчики в блейзерах и белых рубашках точно знают, какие девочки им подходят. В любом случае они – мальчики, а не мужчины. Их розовые щеки, манера хихикать, собравшись стайкой, манера делить девушек на «плохих» и «хороших», энергичные неловкие попытки перейти границы чулочного пояса и лифчика мне уже неинтересны. А интересны мне усы со стажем и желтые от никотина пальцы; морщинки – следы былых невзгод, тяжелые веки, терпение, порожденное усталостью от жизни. Мужчины, умеющие выдувать сигаретный дым изо рта и вдыхать его через нос, даже не задумываясь. Я не знаю, откуда взялся этот образ. Он будто вдруг материализовался из воздуха, уже законченный.
Студенты с курсов не похожи на это описание, хотя и блейзеров не носят. Они носят намеренно неопрятную, заляпанную краской одежду и свежеотпущенную бороду. Они – переходная форма. Они разговаривают, но не доверяют словам; один из них, Редж, родом из Саскачевана, так невнятен, что практически нем – и эта бессловесность придает ему особый статус, словно изобразительное искусство съело часть его мозга и он стал юродивым, святым. Англичанину Колину не доверяют – он говорит не то чтобы много, но слишком хорошо. Настоящие живописцы изъясняются бурчанием. Как Марлон Брандо.
Но они способны выразить свои чувства. Они пожимают плечами, бормочут, выпаливают куски фраз, машут руками: резкое движение кулака, открытая ладонь, рывки, словно что-то лепят из воздуха. Иногда этот язык знаков призван выразить мнение по поводу чужих картин: «Говно», – говорят они или, много реже: «Фан-ёпть-тастика!» Они крайне редко что-либо одобряют. Еще они считают Торонто деревней. «Здесь ничего никогда не происходит», – говорят они, и многие их беседы вращаются вокруг планов побега. Париж уже всё, а в Англию не хочет ехать даже англичанин Колин:
– Там все рисуют желто-зеленым. Желто-зеленым, как гусиное говно. Депресняк, блин.
Их влечет только Нью-Йорк. Теперь всё главное происходит там.
После нескольких кружек они могут заговорить о женщинах. Они обсуждают своих подруг. Некоторые живут вместе с подругами; эти называют их «моя старуха». Иногда они шутят о натурщицах, которые позируют нам на занятиях (к нам каждый раз приходит другая). Они говорят «я б ей вдул», словно это зависит исключительно от их желания или нежелания. Они выражают свое мнение о натурщице, чмокая губами воздух либо изображая тошнотное отвращение. «Корова», – говорят они. «Кошелка». «Полный отстой». При этом они порой косятся на меня, словно ожидая реакции. Когда описания становятся слишком детальными – «П…да как жопа у слона». – «А ты откуда знаешь? Часто трахаешь слонов?» – они шикают друг на друга, словно в присутствии матерей; будто еще не решили, кто я такая.
Я ни на что из этого не обижаюсь. Наоборот, я думаю, что мне даны особые привилегии; я – исключение из какого-то правила, которое мне даже не известно.
Я сижу в зловонии, пивном тумане и сигаретном дыму, чуточку пьянея, держа рот на замке, а глаза открытыми. Мне кажется, я отчетливо вижу этих парней, потому что мне от них ничего не нужно. На самом деле я очень многого от них ожидаю. Я ожидаю, чтобы меня приняли как свою.
Одно их развлечение мне не нравится: они высмеивают мистера Хрбика. Его зовут Иосиф, и они прозвали его Сталин – за усы, восточноевропейский акцент и суровость к ученикам. Это нечестно, потому что, как я знаю – как мы все уже знаем к этому времени, – ему пришлось скитаться по четырем странам из-за превратностей войны, он застрял за железным занавесом, питался отбросами и чуть не умер с голоду, но потом ему удалось бежать во время венгерского восстания – вероятно, с риском для жизни. Он никогда не упоминал конкретные обстоятельства. Точнее, он вообще ни о чем из этого не говорил во время занятий. Тем не менее, нам это известно.
Но мальчиков его биография не впечатляет. Рисование – мура, а мистер Хрбик – атавизм. Они называют его «Пэ Эл», это значит «перемещенное лицо», старое ругательство, которое я помню еще со школы. Так мы звали беженцев из Европы, а еще – тех, кто был неуклюж, не знал, как себя вести, и вообще не вписывался. Мальчики передразнивают акцент мистера Хрбика и его манеру говорить про тело. Они ходят на «Рисование с натуры» только потому, что это обязательный предмет. «Рисование с натуры» – отстой, нынче все самое главное происходит в живописи действия [11], а для нее уж точно не надо уметь рисовать. И уж точно не надо уметь рисовать жирную корову без трусов. Несмотря на это, они сидят на занятиях, как и я, вовсю скрипя углем по бумаге и создавая рисунок за рисунком – груди и ягодицы, бедра и шеи, а в некоторые вечера – исключительно ступни. Мистер Хрбик тем временем расхаживает по мастерской, дергая себя за волосы и отчаиваясь.
Лица мальчиков бесстрастны. Для меня их презрение очевидно, но мистер Хрбик его не замечает. Я его жалею. И еще я ему благодарна за то, что он разрешил мне заниматься. И еще я им восхищаюсь. Война уже достаточно далеко отодвинулась, чтобы покрыться налетом романтики, а он прошел войну. Я гадаю, есть ли у него на теле шрамы от пуль или иные знаки благодати.
Сегодня в зале «Для дам с сопровождающими» таверны «Кленовый лист» я не одна с мальчиками. С нами еще и Сюзи.
У Сюзи желтые волосы – я вижу, что она их накручивает на бигуди, укладывает, а потом взлохмачивает. И подкрашивает кончики в пепельный блонд. Она тоже ходит в джинсах и черных водолазках, но ее джинсы – обтягивающие, как вторая кожа, и она обычно носит что-нибудь на шее – серебряную цепочку или медальон. Она красит глаза, рисуя толстую черную линию по веку, на манер Клеопатры, пользуется черной тушью для ресниц и знойными темно-синими тенями, так что глаза окружены каймой цвета синяков, словно оба подбиты; пудра у нее белая, а помада бледно-розовая, и в результате Сюзи выглядит как после болезни или многонедельного недосыпа. У нее полные бедра и не по росту большая грудь, будто она резиновая игрушка, которой надавили на голову и резина выпятилась в некоторых местах. У нее задыхающийся голосок и удивленный смешок; даже ее имя похоже на пуховку от пудреницы. Я считаю ее пустышкой, которая валяет дурака в художественном колледже, потому что ей не хватило ума поступить в университет. А вот относительно мальчиков я таких выводов не делаю.
– Сталин сегодня был в ударе, – говорит Джон. Он высокий, большерукий и носит бакенбарды. На нем джинсовая куртка с большим количеством кнопок. После англичанина Колина Джон – самый красноречивый в нашей компании. Он использует такие выражения, как «чистое искусство» и «плоскость картины», но лишь в обществе двух-трех человек, и никогда – в большой группе.
– О, – восклицает Сюзи с задыхающимся смешком, словно втягивает, а не выдыхает воздух, – это очень зло! Не надо его так называть!
Меня это задевает: она сказала что-то такое, что я сама давно должна была высказать вслух, но не осмелилась; и еще, даже этот упрек у нее вышел так, словно кошка трется у ног; словно восхищенное прикосновение к мужскому бицепсу.
– Помпезный старый пердун, – говорит Колин, чтобы привлечь к себе внимание Сюзи.
Она обращает на него взор глаз, обведенных синим.
– Он не старый, – серьезно говорит она. – Ему всего тридцать пять лет.
Все хохочут.
Но откуда она знает? Я смотрю на нее и начинаю соображать. Однажды я пришла на занятия раньше времени. Натурщицы еще не было на месте, я сидела в мастерской одна, и тут явилась Сюзи, уже без пальто, а сразу после нее – мистер Хрбик.
