Читать книгу 📗 Он сделал все, что мог. «Я 11-17». Ответная операция. - Ардаматский Василий Иванович
Потом командир говорит:
— Теперь — разное. У меня только одно сообщение. Наш новый боец подал заявление о приеме в партию, в кандидаты, стало быть. Принято решение: воздержаться, поскольку он у нас без году неделя и никак себя еще не показал.
Володя крикнул:
— Вы же сами не даете мне этого сделать!
А командир будто и не слышал его, объявил, что собрание закрыто, и первый запел «Интернационал».
Пришли мы после собрания в землянку. Володя мой туча тучей. Зажег коптилку, сел к ящику, который был у нас вместо стола, и долго что-то писал, что — не знаю. И вдруг мне подумалось — не пишет ли он предсмертное письмо? Не надумал ли лишить себя жизни? Оружия, я знал, у него нет. Тогда я свой автомат и пистолет незаметно прибрал на нары, а когда он кончил писать и задул коптилку, я его на разговор потянул. Особенно тянуть и не пришлось. Наоборот, у него в душе словно плотина прорвалась, я потом не знал, как его и остановить.
Говорит, говорит. И начинаю я улавливать одну его душевную линию. Вот он произносит разные слова, целую, кучу слов, а я только и слышу: «я», «меня», «мое», «мне», «я не могу», «я не хочу», «я потребую». Одним словом, заякался парень так, что мне тошно стало. «Вот где, — думаю, — у него главный прорыв в его душевной линии, вот где делает ему подножку беззаботная жизнь у папаши с мамашей. Все-таки, несмотря на все хорошее, привык он впереди всех себя видеть. Вот где неправильное воспитание вбок его тянет и вот где, значит, он от меня и отдаляется».
Выждал я, когда он умолк, и говорю:
— А ты, Владимир, оказывается, дрянной человек. Это факт.
Он как взовьется:
— Какое, — кричит, — вы имеете основание? — И тому подобное.
Я ему говорю:
— Погоди прыгать. Послушай, что скажет человек тебя постарше.
А сам думаю, как же ему сказать, с чего начать, потому как стройной мысли у меня в ту минуту еще не было. А потом меня будто осенило.
— Послушай, — говорю, — для начала одну историю про моего родного брата.
И рассказал ему эту историю.
Был у меня, значит, старший брат, Егор. Он на три года раньше меня в шахту спустился. Богатырь, красавец, не то что я. И в забое работал до красивости здорово. Больше всех угля выламывал. Был он в то время в комсомоле, но уже готовился в партию. И как раз в ту пору ухаживал он за одной девушкой. Любой ее звали. Сирота из одной старой шахтерской семьи. Впрочем, что значит ухаживал, — женихался уже. Люба у нас в доме бывала, как своя, матери нашей помогала, отец ее дочкой звал. А батя у нас был, надо заметить, старик суровый, недоступный. А вот и он полюбил будущую невестку и был, пожалуй, к ней потеплее, чем к родным дочерям. Любин отец нашему отцу был давним приятелем и на глазах у него погиб от обвала в шахте. Так вот, когда Егор вдруг от Любы отшатнулся к другой, отец выгнал его из дому.
И Егор ушел. А на другой день батя привел в дом Любу и объявил, что она будет жить с нами, что детям его — она сестра, а ему с матерью — дочка, а кто обидит ее, того убьет, потому как все мы, говорит, перед ней по гроб виноватые.
Шахтерский поселок — это тебе не Москва и не Киев. Враз все от мала до велика узнали, что у нас стряслось. И вот что интересно: ни один человек отца не осудил. Наоборот, то один зайдет к нам, то другой, посидят, подымят самокруткой, потолкуют о том о сем, а потом, будто невзначай, скажут: «Все к лучшему», и уйдут, оставив в подарок для Любы платок или какой-нибудь там кусок ситца.
В поселке все люди, еще вчера хорошо Егору знакомые, перестали с ним здороваться, даже шахтеры из его бригады за смену ни одним словом с ним не перекидывались. И тогда наш Егор исчез. Сперва думали — с бабенкой уехал. Выяснилось — нет, один подался на Восток.
Когда батя узнал это, сказал:
— Ну, вот и хорошо. Глядишь, человек и обломается, поймет, что есть законы жизни, которые не он выдумал и не ему их отменять.
А через полтора года Егор вернулся в дом, просил прощения у бати, у Любы, у всех и, прощенный, остался с нами. Троих детей вырастил, и живут они с Любой ладно, радостно. А ведь могло быть черт знает что, если бы он дальше пошел за своим самолюбием. Глядишь, и голову бы сломал…
Ну вот, рассказал я, стало быть, эту историю Владимиру, спрашиваю, понял ли он, к чему мой рассказ. Он не отвечает. Я уже думал, что он заснул. Спрашиваю:
— Ты спишь?
— Нет, — отвечает, — не сплю, думаю.
Тогда я ему еще про то самое самолюбие, когда человек видит себя впереди всех и всего. Тут уж и мне самому как-то яснее стало, что я хочу ему сказать, и я выдал ему целую лекцию. Говорю, что у нас человек живет по законам, которые он сам для себя составил.
— Вот ты считаешь, — говорю я ему, — что по твоим законам должно быть тебе полное прощение и полная вера. А люди думают по-другому. Они говорят: «Пусть он себя покажет».
Выслушал меня Володя, долго молчал и уже совершенно спокойно говорит:
— Мне же не дают показать себя.
Тогда я ему твердо заявляю:
— Дадут, не торопись. Ты людей никогда не торопи, люди всегда делают все, как надо.
Тогда он мне говорит:
— Поймите, у меня пустяковый проступок, за который нельзя топтать человека без меры.
А я спрашиваю у него:
— Кто тебя топчет? Пока твои однолетки под огнем войны гибнут, ты живешь тут у нас в сытости и безопасности, это раз. А насчет того, какой у тебя проступок — пустяковый или какой, судить не твое право. Человек сам себя правильно видит только в зеркало, а в жизни человек все свое чаще видит только в наилучшем виде. И потом, разве не прав наш командир, когда он говорит тебе, что на войне самая пустячная ошибка может стоить большой людской крови? Ладно, там у тебя обошлось без крови, а кто даст подписку, что ты у нас не сделаешь какой-нибудь, пусть самой малой, оплошки? А у нас, брат, на каждой мелочи по человеческой жизни держится. Так что ты, Володя, не торопись. Ошибка, она тогда человеку урок, если он о ней как следует подумает, да еще и пострадает от нее. Вот ты и думай, вот ты и страдай. А воевать твой час придет. Войны, по всему видать, на всех хватит, и здесь у нас не санаторий.
Владимир молчит. Опять я спрашиваю:
— Ты понял, что я тебе говорю?
Он отвечает:
— Понял, но думаю.
Ну вот… Не могу, конечно, все на себя принимать — ведь с Владимиром в то время не один я беседы имел, — а только после той ночи парень постепенно стал в рамки входить, перестал гнушаться самых малых дел по отряду: и дрова для печки колол, и даже марлю для фельдшера стирал. А от этого в отряде постепенно стало расти к нему уважение. А тут нагрянула весна и наступил его ратный час.
Рассказать про ту операцию? Хорошо… Перекурить бы только не мешало, да и припомнить мне все надо получше.
Операция, значит, была такая. Нужно было взорвать, путь с двух сторон от узловой станции, потом ворваться на станцию, устроить там переполох и под шумок вывести из строя водокачку и поворотный круг депо.
В ту весну вблизи от нас объявилась передвижная группа подрывников, сброшенная с парашютами. В этой группе за главного и был ваш знакомый автомеханик, о котором вы мне писали. Так вот, на операцию мы пошли вместе — наши партизаны и эта группа диверсантов-подрывников.
Весна была в полном цветении. Для партизан эта пора — сплошной праздник. Ведь каждый кустик броней для нас становится, а лес, так тот уж целая крепость — поди возьми меня там, не ожегшись.
Для выполнения задачи было образовано три опергруппы. Одна шла на запад от станции. Этой группой руководил ваш знакомый автомеханик. Другая пошла на восток. А моя вышла прямо к станции. Все было расписано по минутам.
В мою группу включили Владимира. Это было первое его большое дело в нашем отряде. Волновался он очень сильно, и я поглядывал на него с опаской. Я понимал, что в бою он будет показывать себя наотмашь, и боялся, как бы в горячности не прыгнул парень выше собственной головы. А остужать его критикой заранее, без основания, не хотелось.
