Читать книгу 📗 "Вернись домой, Халиль - Аль-Зооби Кафа"
К какому концу?
И вновь я стал думать о смерти в той же мере, в какой был не в силах думать о жизни.
Вдруг мне пришло на ум: интересно, что представлял бы из себя человек, которым я мог бы стать, не будь той кровавой бойни? Какие у него были бы мечты и устремления? Какой у него был бы характер, и какие страсти обуревали бы его? Какие цвета он бы предпочитал и, какие песни напевал?.. Есть ли во мне хоть что-нибудь от этого несуществующего человека?
Не знаю, что могло быть во мне от него, но я хорошо знал, что сейчас я всего лишь призрак, тень того Халиля, которого когда-то уничтожили.
В темноте ночи светила лишь одна черная истина: единственное, что у меня есть, это память, — «память, истекающая кровью, Халиль», как говорила моя тетушка. Я не раз говорил ей, что глубина печали измеряется не слезами, а чаще всего способностью сдерживать эти слезы в глазах и в груди. Но той ночью я был не в силах сдерживать слезы. Я дал волю своей душе, и горько, неутешно рыдал до тех пор, пока слезы не иссякли. И мой невидящий взгляд терялся в пустоте, пока, наконец, я не впал в забытье.
Я услышал плач. Прислушался. Это был горестный плач моей тетушки. В воздухе разливались зловонные запахи лагеря, время от времени подхватываемые порывами прохладного утреннего ветра.
Звезды гасли в пепельно-сером небе, свет утренней зари все шире растекался на небосклоне, и мне казалось, что скорбное сдавленное рыдание тетушки и есть тигель любой зари и любого дня.
Неспешной, вялой походкой тетушка подошла ко мне. Я увидел, как ее худощавый облик отнимает частицу тусклого света зари и гасит его. Она села рядом со мной и спросила:
— Халиль, ты веришь, что есть на свете справедливость?
— Нет, тетушка, не верю.
— Что пользы в том, что мы спаслись, Халиль? Думаю, если бы нас убили вместе с ними, расчленили бы наши мертвые тела и разбросали бы наши останки по переулкам лагеря, — в этом было бы куда больше милосердия для нас.
— Может быть, и так, тетушка! Тем более, мы с тобой живем смертью каждый миг. Я тоскую о смерти, тетушка, — о той смерти, с которой, наконец, избавлюсь от смерти.
— Ты прав, Халиль, прав. Справедливости нет.
Утром я понял, что еще один пропитанный унынием день проснулся в небе над лагерем. Солнце равнодушно разлило свой свет по оцинкованным крышам, торговцы вновь принялись сновать по переулкам и трезвонить в колокольчики, подгоняя застоявшееся время, и, как всегда, по утрам женщины стали завязывать с ними шумные бесконечные ссоры из-за нескольких грошей.
Я вслушивался в ритм жизни, замешанный на зловонных запахах и кровоточащих воспоминаниях. Здешнее время лениво продолжало свой ход, не ведая, что такое надежда.
Я взял в руки жестянку, открыл ее и осторожно высыпал на пол содержимое. Там было много квитанций и несколько школьных аттестатов с оценками. И еще были кусочки старых газет. Потом в руки попал старый, с разорванными краями листок бумаги. Я развернул его с не меньшей осторожностью, чтобы он не рассыпался у меня в руках, и стал читать:
«Во имя Бога Всемилостивого, Всемилосердного!
Дорогая сестра моя, Фадийя.
Шлю тебе и моим любимым детям — Хусейну, Хашему и маленькому Матару — самые теплые приветствия и мою тоску. Одному Богу известно, что для меня нет ничего более мучительного на свете, чем разлука с вами. Пусть Бог покарает тех, кто послужил причиной этому. Денно и нощно возношу мольбы Ему, дабы Он вызволил всех нас из застенков насилия и несправедливости и соединил меня с вами. Сообщаю вам, что временно, до той поры, пока не наступит перелом к лучшему, я буду жить в лагере беженцев, созданном на окраине города Дженина.
Всем сердцем молю Бога, чтобы Он ниспослал вам благополучие и здоровье. Надеюсь, твой ответ успокоит меня.
С любовью. Сестра твоя, Сурайя».
В конце письма стояла подпись другого человека — по всей видимости, его рукой оно и было написано, поскольку моя бабушка Сурайя так и не сумела выучиться грамоте.
Моя бабушка Сурайя! Я несколько раз повторил это имя, словно извлекая его из глубин забвения.
Я перечитал письмо и, погрузившись в обступившую меня тишину, стал вглядываться в слова, написанные крупным почерком на пожелтевшем ветхом забытом листке бумаги с поврежденными краями.
Я определил возраст этого письма — оно было написано примерно пятьдесят лет назад, тогда же, когда разразилась катастрофа [2].
Я в третий раз прочел письмо, уже вслух, и при этом старался вслушиваться в слова, в их старое звучание; они словно преображали меня и, воздействуя некоей неведомой силой, исходящей от них, связывали меня с самим собой. Постепенно мне стало казаться, что я достигаю полноты единства с самим собою, со своим подлинным «я» и в итоге оказываюсь в состоянии прикоснуться к тому времени и к тому месту.
Меня охватило теплое чувство, напоминающее солнечный свет весенним утром, и я понял, что я не одинок, я не чужой, я не мертв. Мои руки задрожали, сердце бешено забилось от ощущения, что письмо будто бы послано именно мне, и будто бы я только что получил его.
Мне стало настолько легко, что казалось, будто я лечу на облаке, и мне нет дела до всех забот и печалей, которые остались где-то внизу. Я решил для себя, что моя бабушка еще жива, хотя в пользу этого у меня не было никаких доказательств. Но, с другой стороны, я не располагал никакими свидетельствами того, что она умерла. Кроме того, я не помню, чтобы когда-нибудь получал какие-нибудь известия от нее.
Эти мысли, эти догадки пробились сквозь чащу твердых, глубоко укоренившихся во мне убеждений, нарушив погребальную тишину, установившуюся в моей душе.
Я увидел, как в той могиле, где все обретают покой, кости моей бабушки постепенно облекаются плотью. Увидел, как плоть облеклась кожей, а потом кожа стала излучать розоватый свет. Вскоре я разглядел, как бабушка открывает глаза, которые блистают, словно две звезды, и лучатся светом, пронизывающим мрак долгих лет.
«Если это письмо было послано мне, то я непременно должен ответить на него», — сказал я сам себе шепотом и положил письмо в карман рубашки.
Все следующие дни моя рука время от времени протягивалась сквозь десятки лет, чтобы прикоснуться к ветхому пожелтевшему листку бумаги, который я носил у сердца, в кармане. Я ощущал таинственную теплоту, исходящую от этого листка, словно моя рука прикасалась к сердцу моей бабушки.
Потом мне виделась каменная ограда, а посредине ее зеленая деревянная калитка, открытая в большой сад. Через сад шла дорожка, ведущая к дому, перед которым была открытая каменная веранда. В доме у окна сидела женщина, и я слышал, как она зовет меня: «Иди сюда! Заходи! Здесь морской, западный ветер возвращает силы душе!» И вот я вхожу, и легкие струи ветра овевают меня, все кругом смеется и окунается в волшебные воспоминания, в те воспоминания, которыми я не жил.
Однако вскоре, завороженный чистотой и прозрачностью этой картины, я неожиданно почувствовал, что падаю с небесных высей моих иллюзий и при этом слышу пронзительный внутренний голос, врезающийся в самое сердце: «То время, в котором ты пытаешься найти самого себя, — не твое время. Нет — это время лагерей, это время, в котором ты остался в живых только по счастливой случайности».
Несмотря на это, власть иллюзии над моей душой продолжала крепнуть:
«Письмо послано мне, и я должен на него ответить», — не переставая, повторял я сам себе.
Однажды ночью, когда улицы покоились в темной пустынной тишине, в которой человек чувствует себя куда более чужим и одиноким, чем блуждающие призраки, — шум моих иллюзий стал нарастать.
Чтобы не вслушиваться в этот шум, я стал слушать котов, которые вступали между собой в жестокие схватки за то, чтобы завладеть объедками, валяющимися в уличном мусоре. При этом они испускали вопли, разрывающие ночь и пробуждающие в душе первобытный ужас от злобных, яростных, диких сражений, рисующихся в воображении. Отчаявшись найти еще какой-нибудь кусок в отбросах, в которых они рылись, может быть, уже в тысячный раз, коты затихали, после чего разбредались и прятались в норах ночи, словно побежденные бесы.