Читать книгу 📗 "Вальс деревьев и неба - Генассия Жан-Мишель"
Письмо Винсента к Тео, 4 июня 1890 г.
«…завтраки и обеды с ним — тяжелое испытание для меня. Этот превосходный человек не жалеет усилий и готовит обед из четырех-пяти блюд, что страшно вредно и для меня и для него… От возражений меня немного удерживает мысль, что наши обеды воскрешают в его памяти былые дни и былые семейные застолья».
Часы показывали почти полдень, я опаздывала. Уже закрывая входную дверь, я услышала за спиной мужской голос, заставивший меня подскочить:
— Ты уходишь?
Винсент стоял напротив, одетый, как накануне, в белую рубашку, в своей фетровой шляпе, белая тканевая сумка через плечо, два подрамника под мышкой и сложенный мольберт в другой руке. Он улыбнулся мне и поприветствовал кивком. Мне было трудно привыкнуть к его обращению на «ты». То ли он не знал правил приличия, то ли не умел пользоваться обращением на «вы», или же, возможно, считал меня еще ребенком, так что различие в возрасте делало возможным подобную фамильярность? Я решила не отвечать на его приветствие, и мы на мгновение застыли молча.
— Прекрасный день для работы, — сказал он.
— Мне очень жаль, но я спешу. Мы обедаем с подругой, и я могу пропустить поезд в Понтуаз.
— Я пришел к твоему отцу.
— Его нет дома, он уехал рано утром в Париж на консультации и вернется только в пятницу вечером.
— Как досадно, я принес ему свою картину.
Присовокупив слово к делу, он хотел достать один из двух холстов, которые держал под мышкой, но обе руки у него были заняты, и он протянул мне мольберт, который мне пришлось взять.
— Это подарок, чтобы поблагодарить за прием и за обед.
— Как мило, я ему обязательно ее передам, если желаете.
Он застыл, не закончив движение, лицо его посуровело.
— Как досадно! — повторил он.
— Приходите в субботу, и отдадите ему сами, он будет рад.
Он заколебался, потом протянул мне картину. Я прислонила мольберт к стене и взяла полотно обеими руками. И в этот момент сердце мое заколотилось. Как во время нашей первой встречи в долине Шапонваля. Нет, еще сильнее. Его живопись ошеломляла своей красотой. Картина была небольшой, сантиметров пятьдесят, но на ней было самое прекрасное море цветов, какое я когда-либо видела. Природа словно взрывалась, ее оживляла невероятная пульсация жизни; при этом в своих маленьких мазках он использовал только два цвета: зеленый и белый делили между собой холст, с беглыми вкраплениями желтого, обозначавшего расплывчатый цветок, и синего для покрытого тучами неба. В глубине едва различимо виднелась крыша нашего дома; наши кипарисы, странно раздутые, казалось, поддерживают крышу, как две зеленые, чуть склонившиеся колонны. Белые розы и виноградник, — безусловно, это был наш сад, узнаваемый среди тысячи других, но претерпевший метаморфозу: он утратил свою строгую ухоженную упорядоченность, он бурлил жизнью, даже весельем, и казался нарядным, как юноша. А главное, что меня потрясло: в центре полотна Винсент написал меня, в моем белом, чуть раздувающемся платье и желтой соломенной шляпке, купленной на рынке в Понтуазе. Лицо было неузнаваемо, только намечено, но это была я, мой наклон головы и угловатые плечи, с букетом зеленых трав, застывшая в самом сердце картины, будто я была частью пышного сада. Я не позировала для него, только трижды попала в поле его зрения, занимаясь своими делами не останавливаясь, и представить себе не могла, что он уловил меня, когда я проходила мимо.
— Она чудесная, эта картина.
— Правда? Тебе нравится?
— Она необыкновенная, вы, наверно, это хотели сказать. В ней столько жизни. Как у вас получается?
Он мгновение смотрел на полотно, словно пытаясь разгадать тайну, потом пожал плечами:
— Я стараюсь как можно точнее выразить то, что чувствую.
— Кипарисы не такие широкие, тут они немного наискосок, немного кривые, верно?
Винсент взял у меня картину из рук, солнечные лучи заставили его укрыться у стены, и внимательно посмотрел на свою работу.
— Нет, уверяю тебя, они такие и были.
— Да, так они намного красивее.
— На, возьми, я тебе ее дарю.
— Но это же для отца, он рассердится.
— Я подарю ему другую.
Я не пошла обедать к моей подруге Элен. По правде говоря, я про нее забыла. Я осталась с Винсентом. Я не сразу решилась пригласить его к себе в комнату, эта заминка длилась полсекунды, между нами еще не было никакой двусмысленности.
— Идемте, — сказала я.
Я поставила картину на каминную полку, она вобрала в себя весь свет в моей комнате. Он решил, что это не лучшее место для его творения, надо поместить ее на противоположной стене, на уровне глаз и подальше от окна, чтобы она была освещена сбоку, и предложил вернуться еще раз с гвоздем, чтобы правильно ее повесить. Он прикладывал ее к разным точкам, пока не нашел подходящую, и отметил ее едва заметным крестиком, чтобы не забыть. Я предложила принести ему выпить или приготовить еду, но он отказался: вчера он наелся на несколько дней вперед и сейчас хотел одного — отправиться писать на природу. Надел на плечо сумку, я спросила, могу ли сопровождать его, он вроде бы удивился, я пообещала не мешать, он даже не заметит моего присутствия, я буду работать в своем уголке. Это была наша первая прогулка вдвоем, из-за гнетущей жары нам почти никто не встретился, кроме крестьян, которые тяжко трудились на своих полях и ни на кого не обращали внимания.
Мы спустились к берегам Уазы, четверо ребятишек шумно плескались в лягушатнике — песчаной бухточке, превращенной в пляж, и прыгали в воду с деревянных мостков. Три лодки, пришвартованные у берега, позволяли добраться до острова Во, который располагался где-то в километре. Мы пошли дальше по старой дороге для буксировки судов, которая вилась вдоль реки, и мало-помалу крики детей стихли. Не обращая на меня никакого внимания, Винсент устроился под липой, лицом к острову, разложил мольберт и поставил на него холст, вытащил из сумки палитру и множество кистей, добавил красок и начал писать. Я же присела на пень неподалеку, достала свой альбом и стала рисовать группу невысоких деревьев, растущих из воды, но, почеркав минут пять и глянув на уродство, которое получалось, отказалась от своего намерения и стала смотреть, как работает Винсент. Это было настоящее зрелище, он едва смотрел на то, что служило сюжетом, нервно смешивая краски и нанося их резкими повторяющимися мазками, без колебаний, как если бы заранее знал, что должно получиться, и только доделывал работу; он писал быстро, словно пытался ухватить текущее мгновение и спешил запечатлеть его на полотне. Так он проработал без отдыха два часа, потом остановился, долго смотрел на картину, которая вроде бы его не удовлетворяла, вгляделся в нее вблизи, снова взял одну из кистей, чтобы подправить мельчайшие детали, но в конце концов решил оставить все как есть. Снял картину с мольберта, сложил его, сгреб кое-как палитру и кисти в сумку и ушел с холстом в руке. Я подумала, что он так грубовато шутит, но по его решительной походке поняла, что он про меня забыл. Он уже удалялся по дороге, когда я решилась его окликнуть:
— Винсент!
Он замер, услышав свое имя, обернулся и увидел меня, идущую к нему.
— Вы уходите? Без меня?
— Я думал о другом, — сказал он с озабоченным видом.
— Проблема?
— Я не доволен картиной. Что-то мне в ней не нравится, но я не могу понять, что именно.
— Покажите.
Его творение привело меня в замешательство. Он провел два часа у реки и острова Во — самый прекрасный пейзаж, какой только можно вообразить, — но этот чудесный вид нимало его не заинтересовал, он решил написать то, чего не мог видеть с того места, где находился: дюжину лодок, сгрудившихся у берега, одна желтая, другая синяя, еще одна оранжевая и слева — красная с розовым парусом; едва видимая Уаза, спокойная и голубоватая, служила контрастом трепещущей густой зеленой массе растительности на берегу. На одной из лодок, почти в центре картины — сидящий силуэт, очень похожий на меня, в таком же белом платье, как мое, пусть даже лицо заслоняла золотистая соломенная шляпка.