Читать книгу 📗 "Вальс деревьев и неба - Генассия Жан-Мишель"
Винсенту понадобилось несколько часов, чтобы добраться до постоялого двора; я с ужасом думаю о боли, которую он испытывал, и о муках, которые он перенес из-за меня. Он пришел к вечеру, скрючившись и держась за живот, миновал клиентов за столиками на улице, не говоря ни слова. Мать Аделины, заметив его потерянный вид, спросила, все ли у него в порядке, Винсент пробормотал, что да, и тут же исчез, с трудом преодолев семнадцать ступенек, ведущих в его мансарду. Отец Аделины, встревожившись, что не увидел его за ужином, поднялся к нему в комнату и нашел его на кровати. Он спросил, почему тот так плохо выглядит, Винсент приподнял рубашку и обнажил кровавую дыру в животе. Отец Аделины вызвал доктора Мазери, но Винсент отказался дать себя осмотреть и потребовал доктора Гаше.
Отец отправился на постоялый двор вместе с братом и при свете свечи осмотрел Винсента в присутствии доктора Мазери, они наложили повязку и пришли к заключению, что пулю извлечь невозможно, и, в отсутствие серьезных симптомов, решили выждать и напоили его маковым отваром, чтобы уменьшить боль. Винсент спросил, можно ли ему курить, отец не видел противопоказаний, он взял трубку, табак и принялся спокойно дымить.
На следующий день жандармы из бригады городка Мери, которых неизвестно кто известил, явились на постоялый двор. Один из них, по имени Эмиль Ригомон, напустился на Винсента, сурово упрекая за безрассудный поступок. В то время самоубийство расценивалось как преступление и строго наказывалось. Очень мягко Винсент заявил: "Жандарм, это мое тело, и я волен им распоряжаться по своему усмотрению. Не обвиняйте никого, это я совершил самоубийство".
Отчет профессора Винсента Ди Майо, судебного медика, к которому обратились
Стивен Найфи и Грегори Уайт Смит [56].
"…было бы крайне сложно выстрелить себе в это место [левый бок] левой рукой. Гораздо проще было бы обхватить приклад ладонью и использовать для выстрела большой палец. Можно было бы также взять оружие в правую руку, чтобы придать ему неподвижность… Держать оружие в правой руке было бы еще более абсурдно. Пришлось бы перекинуть правую руку через грудь и опять-таки обхватить приклад сзади, используя для стрельбы большой палец, возможно помогая себе левой рукой, чтобы стабилизировать оружие.
Во всех возможных случаях был бы обнаружен сгоревший порох на ладони руки, которая держала оружие, поскольку патроны для огнестрельного оружия в 1890 году еще заряжались черным порохом… обнаружились бы сажа, следы пороха и обожженная кожа вокруг входного отверстия. Данные признаки было бы ясно различимы… Это доказывает, что дуло располагалось в 30 см от цели или, скорее, в 60 см".
Агония Винсента длилась два дня, он умер под утро в среду, 29 июля, в присутствии срочно вызванного Тео. Ему было тридцать семь лет. Двое докторов даже не предложили ни извлечь пулю, ни перевезти пациента в военный госпиталь Понтуаза, расположенный в шести километрах, где медики из армейской военно-санитарной службы, привычные к огнестрельным ранениям, могли бы попытаться сделать операцию "последней надежды", тем более что ни один жизненно важный орган не был задет, а кровотечение остановилось. Отец объявил его нетранспортабельным, умудрился убедить Тео, что подобное решение только ускорило бы его конец, и заверил, что, несмотря на сепсис, он все же надеется его спасти.
Тео хотел устроить похороны в церкви Овера, которую Винсент обессмертил, но кюре был непреклонен, он возражал против любых религиозных услуг самоубийце, который к тому же был протестантом, и даже отказался одолжить гробовщика и веревки. Заупокойная церемония прошла на постоялом дворе Раву, где гроб был убран подсолнухами и желтыми георгинами. Винсента похоронили на кладбище Овера, его проводила кучка друзей, среди которых были Писсарро, Эмиль Бернар и Папаша Танги.
Через три месяца после кончины брата Тео, сошедший с ума от последствий сифилиса, был помещен в больницу. Его жена Ио переправила мужа в Утрехт, где он умер после страшной агонии в январе 1891 года. В 1914 году она перевезла его останки в Овер, чтобы оба брата покоились рядом.
Тео скрывал свою болезнь от Винсента; в те времена сифилис был синонимом неотвратимой и мучительной смерти. Именно сознание близкого конца изводило Тео, как и страх за будущее семьи, лишенной его поддержки; а Винсент, не знавший правды, ошибочно все списывал на денежные затруднения брата. Чтобы окончательно покончить с нелепой версией самоубийства Винсента, хочу заверить, что в тот июль 1890 года он был полон воодушевления, болезнь стала давним воспоминанием, у него была масса планов, а главное, следует понимать, что Винсент был графоманом, для него писать письма было почти так же важно, как писать картины, каждый вечер два часа он писал длинные письма всем на свете, по поводу и без повода, конечно, прежде всего брату, но и другим членам семьи, а также Гогену и прочим друзьям и знакомым. Можно ли хоть на секунду предположить, что он решился на самоубийство без единого слова объяснения тому самому брату, который был ему так близок, или матери, или сестре? И что он не оставил никаких распоряжений относительно судьбы своих картин, он, посвятивший всю свою жизнь живописи, — это же просто невообразимо. В кармане Винсента нашли неоконченное письмо к Тео с пятнами краски, это черновик, и в нем нет ни единого намека на чувство отчаяния, которое могло бы толкнуть его на роковой поступок.
Последнее письмо к Тео, найденное в кармане Винсента
"Спасибо за твое доброе письмо и за банкноту в 50 франков, которая была в него вложена… Да, дорогой мой брат, я всегда твердил тебе и теперь повторяю еще раз, со всей серьезностью, на какую способна упорная сосредоточенная работа мысли… я никогда не буду считать тебя обычным торговцем картинами Коро. Через меня ты принимал участие в создании кое-каких полотен… и, насколько мне известно, ты поступаешь действительно по-человечески…"
Я долго не могла осознать ужасную истину, ослепленная моей тогдашней верой в медицину, даже если я давно утратила всякие иллюзии относительно человека. Сегодня я убеждена, что отец сознательно оставил Винсента умирать, отказавшись перевезти его в больницу и позволив ему угасать в страшнейших страданиях. Таким образом он избавлялся от несносного чужака, который соблазнил его дочь и, если бы выжил, мог погубить ее окончательно, обесчестив всю семью. Я не верю, сколько бы раз он меня ни уверял, что его поступки были продиктованы желанием защитить меня и не дать пережить позор ареста и суда. Когда, к концу его жизни, я решилась бросить ему в лицо обвинение в той грязной игре и назвала убийцей, он не стал протестовать, только пожал плечами с долей фатализма и ответил, что стреляла я, а не он и, возможно, мы семья убийц.
Винсент не выдал меня; чтобы защитить, он заявил, что совершил самоубийство. Высшее доказательство любви, которое он мог мне дать. Я бы предпочла, чтобы он жил, даже если наши дороги должны были разойтись. Всю свою жизнь я несу вину за свой поступок. Я убила того, кого любила. И до последнего дыхания меня будет преследовать эта неискупимая вина.
Винсент не был готов позволить, чтобы его любили. Он любил меня на свой лад, а я этого не понимала или не принимала. Он бы должен был любить меня больше живописи, а это невообразимо. Он не мог принести мне в жертву живопись, такое и помыслить нельзя. В его жизни не хватало места и для женщины, и для живописи. Он прилагал усилия, но по сравнению с пшеничным полем, соломенной крышей или стогом сена я не значила ничего.
Я сохранила в памяти только радостные моменты, когда Винсент не был ни грустен, ни мрачен — он был как ребенок, открывающий мир, и нам надо было сказать друг другу тысячу разных вещей. Но он-то знал, что нашему времени положен предел. А я не знала. Он инстинктивно ощущал задолго до того, как это поняла я, что мы одни на земле и ничего с этим поделать не можем. Одни — наедине с самими собой. Одни среди других. Как бы мы ни пытались что-то изменить. Красоту этого глубокого одиночества ему и удалось передать в своих картинах.