Читать книгу 📗 "Рождественские истории - Диккенс Чарльз"
И мистер Снитчи укоризненно подмигнул. Доктор же обратился к молодому гостю:
— Итак, Альфред. Что вы скажете на это?
— Скажу, сэр, что наибольшее одолжение, которое вы можете оказать мне, да и себе тоже, — выкинуть все это из головы. Есть жизнь — главное поле битвы под вечным солнцем; а отдельные старые битвы, — что проку их вспоминать?
— Ну, мистер Альфред, боюсь, так вы его не переубедите, — промолвил Снитчи. — В жизненных битвах соперники сражаются ничуть не меньше. Какие только удары не наносят друг другу, как стреляют из-за угла. Ужасная давка, и каждый стремится затоптать соседа да еще на нем попрыгать. Менять прежние убеждения вот на это — нет, не имеет смысла: новое ничем не лучше старого.
— Полагаю, мистер Снитчи, — ответил Альфред, — что существуют еще невидимые миру сражения, тихие победы, принесение великих жертв, героизм души. Возможно, перечисленное кажется простым и несерьезным, — однако добиться этого ничуть не легче. А ведь о подобных победах не пишут в летописях, и даже свидетелей у них зачастую не бывает; они ежедневно случаются в тесных домишках, вдали от чужих глаз, в сердцах самых обычных мужчин и женщин, и каждый такой поступок может принести мир в душу даже самого жесткого человека, подарить ему веру и надежду, — хотя добрая половина всех этих людей враждует между собой, а четверть судится. Вот и все.
Сестры слушали затаив дыхание.
— Отлично, — сказал доктор. — Я уже слишком стар, и меня не переубедит никто, даже мой дорогой друг Снитчи, даже моя любимая незамужняя сестра Марта Джеддлер: много лет назад она пережила то, что называет «тяжким испытанием», и с тех пор ведет достойную сострадания жизнь; перенесенное не мешает ей придерживаться ровно такого же мнения (только, будучи женщиной, она менее разумна и более упряма) с таким рвением, что мы не можем ни в чем сойтись и видимся поэтому редко. Я на этом поле родился. И когда был мальчишкой, пытался узнать о битве как можно больше подробностей. Теперь мне шестьдесят, и уж сколько я перевидал любящих матерей и послушных дочерей — вот как мои, — помешанных на том сражении. Те же противоречия — они во всем. От такой непоследовательности можно либо смеяться, либо плакать. Я предпочитаю смеяться.
Бритт, который уныло и при этом с глубоким вниманием слушал спорщиков, кажется, внезапно решил последовать заявленному доктором предпочтению, — если, конечно, низкий загробный звук, исторгнутый им, можно трактовать как изъявление смеха. Лицо его при этом не изменило своей гримасы; и хотя участники завтрака начинали крутить головами в поисках источника таких странных, если не сказать больше, звуков, никому и в голову не приходило связать их с истинным виновником.
За исключением Клеменси Ньюком; она в возбуждении пихнула Бритта локтем, своим любимым рабочим инструментом, и укоризненным шепотом спросила, над чем он смеется.
— Не над тобой, — был ответ.
— А над кем тогда?
— Над человечеством, — ответил Бритт. — Вот уж где смех.
Клеменси подарила собеседнику живительный тычок вторым локтем.
— Наслушался хозяина и этих крючкотворов, совсем уже мозги набекрень! Ты вообще понимаешь, где находишься? Хочешь с работы вылететь?
— А я ничего не знаю. — Лицо Бритта было неподвижно, глаза казались свинцовыми шариками. — Никуда не лезу, ни о чем не беспокоюсь. Ни во что не верю. И ничего не хочу.
Хотя эта общая декларация уныния, возможно, и являлась некоторым преувеличением, Бенджамин Бритт, — иногда называемый «смиренный Бритт», дабы уверенно отличать его от исторического «гордого бритта» (как ни верти, а старая добрая Англия и литературный кружок «Молодая Англия» — совсем не одно и то же), — так вот, Бенджамин Бритт выразил свое самоощущение куда точнее, чем можно предположить. Поучительная история добронравного монаха Бэкона повествует нам, как тяжко жилось его туповатому слуге Майлзу рядом с таким колоссом. Так и тут: находясь в услужении у доктора и выслушивая день за днем бесконечные разглагольствования о том, что самое существование — в лучшем случае ошибка и нелепость, несчастный Бритт погрузился в бездну замешательства и помрачения. Бездну такой глубины, что даже у знаменитой «истины на дне колодца» дно было, пожалуй, куда выше уровнем.
Единственное, что он знал точно: ни одно утверждение, вносимое в беседы господами Снитчи и Креггсом, никогда не способствовало ясности понимания, — однако всякий раз дарило доктору подтверждение его правоты, ума и таланта. Таким образом, Бритт считал стряпчих основными виновниками подобных своих умонастроений и испытывал к ним вполне понятное омерзение.
— Впрочем, это не наше дело, Альфред, — сказал доктор. — Ты выходишь из-под моей опеки (ты сам так сказал!) и сегодня нас покидаешь. Получив то образование, которое местная школа была способна тебе дать, а обучение в Лондоне добавить; получив еще то практическое понимание вещей, которое старый нудный деревенский доктор вроде меня способен привить поверх всех этих академических штудий, — ты уезжаешь в открытый мир. Срок первого испытания, назначенного тебе твоим бедным отцом, завершился, и ты стремишься прочь, сам себе хозяин, выполнить его второе желание. И прежде чем закончатся назначенные им долгие три года обучения медицине за границей, ты нас забудешь. Господи, да ты через полгода нас забудешь!
Альфред засмеялся.
— Забуду через полгода… Впрочем, вы лучше знаете, само собой. Так что я промолчу.
— Ничего я не знаю, — парировал доктор. — Марион, а ты что скажешь?
Марион вертела чайную чашку. Кажется, она намеревалась сказать: ну, если он готов забыть, то пусть забывает. Грейс склонила голову набок, улыбнулась и прижалась щекой к щеке сестры.
Доктор между тем продолжил:
— Надеюсь, все это время я был не таким уж скверным опекуном — и выполнял все обязанности по управлению порученным моему попечению состоянием. Однако нынче утром, как бы то ни было, я формально освобождаюсь от этих обязательств. Вот здесь мои добрые друзья Снитчи и Креггс, с полным портфелем бумаг, счетов и прочих документов: о передаче в твои руки трастового фонда (хотел бы я избавиться от более трудной работенки, от управления более обширным фондом, Альфред, но тебе придется самому позаботиться о его увеличении) — и еще всяких разных штук, которые нужно подписать, пропечатать и вручить тебе.
— И должным образом засвидетельствовать, как этого требует закон. — Снитчи отставил тарелку и взял бумаги, которые партнер двигал ему по столу. — Будучи со-попечителями фонда вместе с вами, доктор, мы — я выступаю от своего лица и от лица Креггса, — желали бы, чтобы сейчас, когда мы снимаем с себя эту ответственность, наши подписи были должным образом заверены. Пусть их заверят ваши слуги. — Вы умеете читать, миссис Ньюком?
— Я не замужем, мистер, — сказала Клеменси.
— О! Простите! Мне следовало подумать, — хихикнул Снитчи, окидывая взглядом ее выдающуюся фигуру. — Так читать вы умеете?
— Самую малость.
Адвокат игриво хмыкнул.
— Объявления о венчании, с утра и по вечерам, а?
— Нет, — ответила Клеменси. — Это слишком трудно. Я читаю только наперсток.
Снитчи повторил:
— Читаете наперсток. О чем это вы, милейшая?
Клеменси кивнула.
— И еще карманную терку. Для орехов.
Снитчи уставился на нее.
— Да это душевная болезнь! Вопрос для разбора в высоком суде!
— Вопрос дееспособности, — уточнил Креггс.
Пришлось вмешаться Грейс. Она пояснила, что каждый из названных предметов несет на себе выгравированный девиз; они-то и формируют карманную библиотеку Клеменси Ньюком, у которой мало возможностей изучать настоящие книги.
— Ах, вот как, мисс Грейс. Ха-ха-ха! А я было подумал, что наша подруга умственно отсталая. Да и по виду похоже, — пробормотал Снитчи, бросив на нее презрительный взгляд. — И что же поведал вам наперсток, миссис Ньюком?
Клеменси напомнила:
— Я не замужем, мистер.
— Отлично, Ньюком. Так что же поведал нам наперсток, Ньюком?
