Читать книгу 📗 "О кино и о времени - Ипполитов Аркадий Викторович"

Перейти на страницу:

Позже советская культура и советская интеллигенция бесконечно изъяснялись в любви к нему, но эта любовь была лжива, как «Гимн великому городу» Глиэра. Нельзя было любить пустые коробки Исакия и Казанского, Ленина на броневике, Смольный с развевающимся над ним флагом и Зимний дворец с золоченым гербом Советского Союза и картой империи зла, набранной из самоцветов в бывшем Георгиевском зале. Упорный святой все советское время долбил эту карту своим копьем и наконец достиг желаемого — она исчезла.

Все ленинградские дети посещали планетарий и помнят заставку и концовку показов звездного неба, когда под музыку Глиэра возникал темный силуэт городской панорамы и начинало восходить солнце. Катарсис наступал, когда солнце сияло над городом и ярким пятном в его лучах возгорался красный трепыхающийся флаг над Смольным институтом. Затем зажигался свет, и все расходились по домам. О городе, превращенном в театр теней, — что мог сказать честный человек? Честно не мог сказать ничего, поэтому помалкивал. Москве повезло больше, в ее диком строительстве ощущалась поэзия, и она была дозволена. В Ленинграде ощущалась только поэзия умирания, но она была запрещена. Все жители говорят, что после войны полумертвый город являл собой зрелище невероятной красоты, но она осталась лишь в их воспоминаниях и нашем воображении. От той поры не сохранилось даже запоминающихся фотографий, в то время как своеобразной выразительностью Москвы кинематограф любовался охотно — начиная с фильмов Григория Александрова и кончая «Прорвой» Ивана Дыховичного.

В советском кинематографе наш герой физически не мог присутствовать, его genius loci по определению был столь оппозиционен, столь «умел казаться литографией старинной, не первоклассной, но вполне пристойной», что допускать его на экраны даже в картинах из прошлой жизни было заказано. Поэтому апофеозом советского Ленинграда стал фильм человечнейшего Эльдара Рязанова «Ирония судьбы, или С легким паром!» В бескрайнем просторе советского гуманизма змеюка genius loci просто издыхает, и в новом быту перемещение из города в город происходит абсолютно незаметно. Большие города счастливо теряют отличительные свойства, что совершенно не мешает любви и нежности, милому уюту и стихам Цветаевой в исполнении Аллы Пугачёвой. Одомашненный стандартный genius loci для малогабаритных квартир советской интеллигенции — новостроечная душа города.

Чухонский змий, потоптанный Петром Первым, прикормленный Достоевским, ласкаемый Ахматовой и Мандельштамом, травимый советской властью (пытавшейся выслать его из города вместе с Иосифом Бродским), тем не менее был упорным существом. В 1970-е годы он влез в души нового поколения, изучавшего в школе Блока, а дома — Кузмина и Сомова. Для них, этих вялых отпрысков бравых 1960-х, смыслом жизни стало шляние по городу, исследование заброшенных лестниц, загаженных чердаков, презираемого модерна, облупленной роскоши историзма. Они влюбились в город уже давно забытый и никому не нужный, трухлявый, обреченный. В заброшенности Северной Пальмиры были стерты различия между величием и человечностью; Растрелли стал столь же трогателен, как розовенький особнячок, столь любимый Мечтателем из «Белых ночей» Достоевского. Это поколение воздыхателей о былом, старавшееся стилизоваться под модерновый Петербург в социалистическом Ленинграде, в каком-то смысле героично — его отказ от всякой активности был своего рода демонстрацией. Болотистое томление по модерну стало предпосылкой для сегодняшней одержимости началом века в кинематографе. Для эстетики этих фильмов высшая красота явлена в смутной поэтике фотографий 1910-х годов. Нынешний кинематограф чурается парадного Петербурга: громады доходных домов, фоминская неоклассика и фабричные застройки первой промышленной революции — вот его излюбленные места. К тому же декаданс провозгласил Петербург Северной Венецией, пытаясь воскресить в своем маскараде тени сказок Гоцци, и свинцовая холодная вода его рек и каналов стала любимым персонажем, а иногда и главным героем современных режиссеров. Вода олицетворяет зыбкость Петербурга, облегчает общение с genius loci и в какой-то мере оправдывает нынешний кинематограф за то, что ничего определенного он сказать не может.

Поколение 1970-х спасло змея, вскормило его молочком из блюдечка и отправило в путешествие по целлулоиду. Змееныш очень слаб, но в этом нет его, поколения, вины — слишком уж много испытаний за последнее время выпало колыбели трех революций.

На широких и до сих пор пустынных пространствах Петербурга чувствуешь себя (если вообще что-либо чувствуешь) всегда отчужденно-покинутым реальностью, ушедшей когда-то в другое измерение, где все более приспособлено к человеческому существованию. Геометричный классицизм в своей холодной строгости всегда подразумевает обман, и охватывает желание странных, жестоких и отчаянных фантасмагорий. Они не заставляют себя ждать и роем слетаются в вашу голову, так как «все обман, все мечта, все не то, что кажется». Городской змей страшно ядовит, его укусы-поцелуи тут же превращают вас в декадента. Большинство российских режиссеров, выбирающих Петербург местом действия своих фильмов, предлагают декаденство на все вкусы.

Потоком непрекращающейся отравы предстает город в фильме Алексея Балабанова «Про уродов и людей». Издерганные нервы не могут выдержать соблазнительного миража предполагаемых тайн, что скрываются за благообразными фасадами доходных домов. Они уж слишком стараются быть добродетельными, намекая на это своими парадными подъездами, но очевидно, что каждый парадный подъезд подразумевает черную, очень черную лестницу. Талая мерзкая грязь, от которой Петербургу никогда не избавиться, смешивает все времена года в какое-то сплошное… мартобря, в темной воде каналов этой гротескной Венеции отражается лживость буржуазного благополучия, которым эти дома пытаются обмануть. На самом деле они изгрызены изнутри, как трухлявые деревья, там гнездятся черви, плесень, гадость, гадость, милая родная культурная гадость, вялая интеллигентность, бессильно порнографичная, желающая быть растоптанной и оплеванной, бескровная, бессодержательная. Вся сексуальность Петербурга здесь — вялый онанизм несчастного импотента, киснущего от платонической любви. Дух города в фильме тошнотворен, как ночное чтение Достоевского в накуренной комнате коммуналки с неубранными остатками ужина, обеда, завтрака и никогда не застилаемой постелью. Вот он, наш новый genius loci, премированный московской «Никой».

Все-таки Петербург не исчерпывается только эротизмом Мечтателя из «Белых ночей» и блоковским болезненным разладом духовного и плотского. Серебряный век настаивал на своем веселье, и его наследниками возжелали стать Илья Макаров и Константин Мурзенко в фильме «Тело будет предано земле, а старший мичман будет петь». Мечты взмывают вверх, хочется не только прокисшего садомазохизма в модерновых квартирах, превращенных в коммуналки, — но роскоши, роскоши подлинного Петербурга: «Необузданный и чудный, сотворив кумиром ложь, город пышный, многолюдный, ты ликуешь и цветешь». Надевали же мы все черную юбку, чтоб казаться еще стройней совсем недавно, всего девяносто лет тому назад, и кишел наш город Дапертутто, Иконоаном, самый скромный — северным Гланом, козлоногой пастушкой, ночной жизнью, яркими пороками и упоительными извращениями. Выйдем на Нахимовскую набережную и помечтаем об угаре ночных клубов, колумбийском кокаине, восточных девушках, переодетых морячками, морячках-матрешках, продающихся за доллары, прекрасных любовниках, умирающих в ложе Дворянского собрания под Carmina Burana, перестрелках посреди Апраксина двора, обо всех этих сладостных невозможностях, что теперь так осязаемы, так доступны, так желанны! Змеюка клуба «Пирамида», страстно желающая стать городом ар-деко, которого в Петербурге никогда не было, но который сейчас так моден — вот genius loci фильма «Тело будет предано земле». И мичман поет, поет о милом, как милого она кормила, как ласков к телу и жесток впивался кожаный шнурок, как по стаканам висло виски, как из разбитого виска упал и кровью все забрызгав — в общем, была тоска, и все, о чем она ни пела, в бокале отливало мелом. Была тоска… А Невский в блеске и тоске, ночной Кировский, он же Каменноостровский, пытался неудачно изображать Альмодовара, но нет, не тот это режиссер, чтобы учить нашего чухонского змея танцевать фламенко после передозировки.

Перейти на страницу:
Оставить комментарий о книге или статье
Подтвердите что вы не робот:*

Отзывы о книге "О кино и о времени, автор: Ипполитов Аркадий Викторович":