Читать книгу 📗 Отступление (СИ) - Градов Константин
Называл не по номерам — по приметам, которые всякий видит и в дыму не спутает. Правому крылу первое место — три дуба, второе — брод напротив красной крыши. Левому первое — кирпичная рига, второе — груша на бугре. Пулемётам Зотова — своя пара. Раненым — своя, отдельная, чтоб не сгонять их туда, где сойдутся стрелки.
— Гляди, — втолковывал я Зотову с Фоминым да старшим унтерам, — первое место занято, накрыто, немец на нём — не стойте, не ждите, идёте на второе. Приказа не ждать. Первое под огнём — второе вам вместо приказа.
— А как первое цело? — спросил Фомин.
— Цело — сходитесь на первом. Второе — на самый худой случай. Их два не для красоты. Их два затем, что одно у тебя завтра отнимут.
Ключевым унтерам — тем, на ком в разрыве всё и повиснет, — я дал сверх слов ещё и бумагу. Не карту, не приказ — полоску. Оторвал от полевой книжки узкие ленты, и на каждой Михеев вывел химическим карандашом кратко и грубо: приметы да две стрелки — куда с этого места первым путём, куда запасным. Полоску эту велел держать при себе — за обшлаг, в книжку, в шапку, куда ловчей; в бою в неё, может, и не глянешь, а перед боем прочтёшь лишний раз — оно в голове и уляжется.
— Это что ж, — сказал Фомин, разглядывая свою полоску на свет, — навроде как в дорогу собираемся?
Тут я едва не сказал лишнего. Едва не сказал: да, в дорогу. Назад. Скоро.
Но этого я не знал. Чутьё выдавать за знание значило бы солгать своим, а хуже того — самому поверить в свою ложь. И я сказал то, что было правдой без всякого чутья:
— В дорогу не собираемся, Фомин. А что за рекой не австрияк теперь, а германец — это ты сам видел, кого ночью приволокли. Немец — не австрияк. Немец, ежели ударит, ударит крепко, и связь у нас в первом же серьёзном деле проживёт недолго — телефон рвётся о всякую подводу, ты и без меня знаешь. Так вот чтоб, когда провод замолчит, тебе не стоять дурак дураком в ожидании приказа, которого некому донести, — на этот случай тебе и полоска. Не пужайся её. Пужаться надо, когда её нет.
Фомин полоску спрятал за обшлаг и больше вопросов не задавал.
Роте про баварца я сказал прямо, без страху и без прикрас: сменился, мол, за рекой сосед, был австриец — стал немец, а немец воюет злее, стало быть, и нам подобраться. Сказал буднично, тем же голосом, каким говорят про смену погоды, чтоб не пошёл по окопам тот шёпоток, от которого рота слепнет раньше первого выстрела. Люди приняли спокойно. Сорока, тот даже нашёл, чем утешить:
— Немец так немец, — сказал он, набивая трубку. — Он, братцы, хучь и злее, да аккуратнее. С им хоть знаешь, чего ждать: по часам воюет. А то с австрияком — тьфу, тоска, ни войны, ни мира, спишь и не знаешь, к чему.
— Договоришься ты у меня, Сорока, — сказал я. — Ждать он себя не заставит.
— Так я разве против, вашбродие. Я за то, чтоб не скучно. — И пыхнул трубкой с таким видом, будто это он германца сюда для роты и выписал.
Я усмехнулся и не стал ему мешать.
К последней ночи было сделано всё, что я умел сделать.
Связки стояли на местах, старшие знали своё. У каждой части — два места сбора, названные и заученные; у ключевых унтеров — полоски за обшлагом. Раненым — своя дорога. Аварийного запаса развезти по местам я толком не успел — того довелось хлебнуть уже после, — но патроны и ленты Зотов разложил не в одну кучу, а по площадкам, и на второе место снёс небольшой запас загодя. Связь я проверил сам, в ночь, обойдя участок из конца в конец: телефон до батальона добивал сквозь треск, дублёр. Пулемёты стояли на своих площадках и на запасных; Прошка со вторым расчётом — на левом крыле, Зотов с первым — на правом. Проволоку, какая была, довязали. Больше сделать было нечего — ни рук, ни пуда лишнего.
Я обошёл всё и остановился на тыльном отвале, там же, где стоял неделю назад, когда намечал на поле две приметы. Я перевёл дух и подумал, что, кажется, сделал всё, что можно сделать за неделю двумя руками и тринадцатью пудами проволоки. Мало. Но всё.
Небо на востоке, за нашей спиной, стало сереть. Впереди, за рекой, было тихо и черно; ветряк не двигался. Одиночная пушка молчала — она своё отработала и теперь ждала остальных.
Я стоял и слушал эту тишину, и она мне не нравилась пуще прежнего. За грядой стихли и колёса — впервые за неделю стихли начисто, будто там всё, что везли, довезли и поставили.
Я вынул часы. Половина пятого. На востоке разгоралось.
И тут за рекой ударило.
Ударило разом, всей грядой, длинным глухим раскатом, от края и до края, так что земля под сапогами дрогнула и осыпалась с бруствера струйкой песку. Небо за рекой вспыхнуло по всей черте ровной мигающей полосой, — и через миг первое накрыло перекрёсток у околицы.
Мерила — стало быть, попала.
Глава 6
«Молот»
Меня сбросило с ног. Не взрывом — самой землёй.
Я стоял на отвале, смотрел, как накрывает перекрёсток. Земля пошла подо мной, как палуба. Я сел. Схватился — а не за что. Повело вниз по отвалу, с осыпью, с песком. Скатился в ход. Ударился боком. Остался лежать. Стоять было нельзя.
Считал. Так выучили: покуда считаешь, ты ещё соображаешь. Насчитал до трёх и бросил. Счёт рассыпался. Удары слиплись в один. Разбирать стало нечего.
Это был уже не гул. Гул был звуком. Здесь звука не было. Здесь был толчок, который не кончался, — по земле, по воздуху, по груди изнутри, — и в нём отдельные разрывы тонули.
Землянка тряслась. С наката сыпалось. Коптилку опрокинуло — погасла сама, без моей руки. В темноте я нашарил стенку. Стенка ходила под ладонью, живая. Пахло сорванной глиной и ещё чем-то кислым — так пахнет взрытый песок, когда его ворочают целыми пластами, много и быстро.
Телефон снял с рычага, приложил к уху. В трубке — треск. Свой, знакомый, тот, сквозь который я всю ночь добивал до батальона. Подул. Крикнул позывной — раз, другой. Треск стоял ровно. Без ответа. Потом оборвался и он — коротко, будто нитку перекусили, — и стало глухо и мёртво. Я подержал трубку ещё. Послушал эту мёртвую раковину. Положил. Провод порвало на первых же минутах. Прожил он меньше, чем я думал.
Значит, теперь по условию. Я выбрался в ход и пошёл вдоль, согнувшись, а после и на четвереньках: над бруствером стояло сплошное. Ход был мой, я знал в нём всякий поворот, — а теперь его было не узнать. Тут стенка обвалилась и завалила проход до половины. Там воронка съела угол вместе с траверсом. Я лез через глину, через сорванные жерди одежды крутостей, — и полз дальше, к первой площадке…
Первого своего я нашёл под завалом хода.
Из глины торчал сапог. Подошвой книзу, носком кверху. Не шевелился. Я разгрёб руками, докопался до второй ноги, до полы шинели, стал тянуть — не шло. Тогда стал отгребать от головы: пусть человек хоть дышит, пока копаю остальное. Земля шла тяжело, слежалая. Я обломал ногти и не заметил. Добрался до лица. Из третьего взвода, молодой, фамилия не сразу далась, — лежал на боку, поджав руки к груди, глаза открыты. Землёй набило рот. Дышать он не дышал. Я всё равно догрёб до пояса, вытянул его на дно хода, посадил спиной к стенке. С минуту сидел рядом на корточках, ничего не делая. Потом закрыл ему глаза ладонью и пополз дальше. Откапывать надо было тех, кто ещё дышит. На этого я потратил время, которого не было, — потратил, и знал, что трачу, и всё равно не мог его так оставить. С землёй во рту.
Дальше уже попадались живые.
Двое сидели в нише, целые, но глухие: я кричал им в лицо, а они смотрели и не слышали, только губами шевелили в ответ. Я показал им рукой — сюда, ниже, — и они поняли жест, поползли. Ещё одного откопали до меня, свои же из связки, — откопали и тащили волоком, и он орал, а из ноги у него шло, и я на ходу перетянул ему бедро его же поясом и отправил дальше, к раненым, по их дороге, отдельной. Хоть это работало. Хоть раненых не сгоняли туда, где сходятся стрелки.
Я полз по своему участку и не узнавал его. Не потому, что стало страшно, потому что участка больше не было. Был изрытый, вздыбленный, дымящийся косогор, по которому там и сям, в ходах и воронках, сидели, лежали и ползли мои люди, — и над всем этим стоял, не спадая, тот самый не-звук, от которого ныли зубы и текло из ушей.
