Читать книгу 📗 Отступление (СИ) - Градов Константин
Я смотрел на них и не говорил ничего. Говорить было некому.
Глава 7
«Открытый фланг»
Приказ держаться пришёл ко мне под утро, когда держаться было уже не за что.
Принёс его ординарец из батальона — не Журавлёв, чужой, из первой роты, пробравшийся ко мне низом, по лощине. Он полз в темноте два часа с половиной, порвал шинель, потерял фуражку и был счастлив уже тем, что дошёл живым. Бумаги при нём не было — устно: «Подполковник велел передать: держать позицию до особого распоряжения, связь восстанавливают». Я выслушал, дал ему напиться и не сказал ничего. Позицию, которую велено было держать, немец на две трети срыл ещё вчера к полудню. Связь, которую восстанавливали, лежала оборванная в трёх местах и восстановить её было нечем и некому. А особое распоряжение, которого я должен был ждать, шло теперь через тот тыл, где с ночи переговаривались чужие ракеты.
Я отпустил ординарца отлежаться и пошёл в обход, покуда серело.
Мой берег держался — тем, что от него осталось; в мёртвом углу под лощиной сидели остатки правого крыла, у груши на бугре стоял Прошка со вторым максимом, левое крыло за ночь подтянулось ближе, чтобы не висеть в пустоте. Всё это ещё было ротой. А вот справа роты не было. Там, где вчера с вечера стояли зарево и тишина, теперь стоял серый рассвет и в нём — ничего: пустой берег, пустое болотце, пустая чужая верста, по которой уже некому было сидеть. Ремизовская рота, что держала болотце, снялась ещё в ночь — ушла, покуда было куда, оголив мне правый бок; а дальше, где стоял тот, чужой, полк, не осталось и кому сниматься.
Снялся он не первым — первым ушёл тот, что стоял за ним; а едва открылся собственный бок, ушёл и Ремизов: вовремя, покуда было куда, не бросив ни повозки. Та самая рота, что весной легла на выгоне в цепь по чертежу, и снялась теперь тоже по чертежу — только по чертежу выходило, что мой правый бок висит в пустоте. Я вспомнил флажки и его «дай бог, чтоб без случая». Случай вышел. И правы в нём были оба — от этой обоюдной правоты и было горько.
Я пересчитал в уме то, что имел. Патронов — на полбоя, не больше; воды в максимах — на исходе; людей — сотня с небольшим, меньше вчерашнего: за ночь подобрали раненых, но кое-кого недосчитались совсем. Обойма условий, при которых позиция теряет смысл.
Значит, надо было к Окуневу. Пока к нему ещё есть чем дойти.
Батальонный держался в полуверсте позади, в лощине, у сожжённого фольварка, — я знал место со вчерашнего и добрался туда низом за полчаса, взяв с собой Сороку и одного из связки: одному ходить теперь было нельзя, свой же уговор.
Окунева я нашёл не в избе — изба горела ещё с вечера, — а в погребе под ней, единственном, что осталось целым. В погребе пахло землёй, кислой капустой из разбитой кадки и мокрой шинелью. Свет шёл сверху, через провал, и в этом свете подполковник сидел на перевёрнутом бочонке над картой, которую держал на коленях, потому что стола не было.
Кроме него в погребе были ещё двое: адъютант, писавший что-то на колене огрызком карандаша, и телефонист, сидевший при аппарате, который молчал. Телефонист держал трубку у уха по привычке, безнадёжно, как держат руку на пульсе у того, кто уже отходит.
— Северцев, — сказал Окунев, не поднимая головы. — Живой. Хорошо.
Он не спросил, зачем я пришёл. Он и так знал. Он надел пенсне, посмотрел на меня снизу вверх — глаза у него были в красных прожилках, не спал вторую ночь, — и показал карандашом на карту.
— Докладывай. Только коротко.
Я доложил. Сосед справа снесён — всей ротой чувствую пустоту, немец через него прошёл в глубину, в тылу дымы и ракеты. Связи нет. Фланг открыт. Держать по бумаге можно ровно до того часа, когда меня обойдут лощиной, а обойдут к полудню. Всё это он выслушал, глядя не на меня, а на карту, и по тому, как он смотрел, я понял: он это знал и до меня.
— У соседей то же, — сказал он, когда я кончил. — Вторая рота висит так же. Третья в ночь пропала вся, и я не знаю, легли они или их обошли и они где-то идут. Полк молчит со вчерашнего полудня. Штаб дивизии молчит с вечера. — Он провёл карандашом по карте линию — не по фронту, а поперёк, в тыл, к дороге. — Я послал в полк троих в разное время. Ни один не вернулся. Либо не дошли, либо дошли, а полка на месте уже нет.
Он замолчал. В погребе было тихо; сверху доносило дальний, ленивый гул — немец обрабатывал что-то в глубине. Телефонист поменял трубку в другую руку.
— Приказа на отход не будет, — сказал Окунев ровно. — Понимаешь ты это? Некому его отдать. Тот, кто мог, — молчит или его нет. А без приказа отвести батальон значит одно: самовольно бросить позицию перед лицом неприятеля. Ты знаешь, что за это по уставу.
— Знаю, — сказал я.
— По уставу за это ставят к стенке. — Он сказал это буднично, как говорят цену на базаре. — И правильно ставят: убери эту статью — и всякий, кому припечёт, начнёт «оттягивать», а фронта не станет. Устав прав, Северцев. Беда в том, что он прав вообще, а я тут — сейчас и поштучно.
Он снял пенсне опять и держал его в руке, не тёр переносицы — просто держал, как держат что-то, что мешает, а положить некуда.
— Если я остаюсь по уставу, — сказал он тихо, — я к вечеру кладу батальон в мешке за бумагу, которую некому даже прочесть. Люди эти — не мои. Они казённые, я их только держу на счету. А сберечь их или положить — это уже не казённое. Это мне отвечать. Не бумагой — собой.
Я один раз в жизни видел, как человек вот так, при мне, вслух перекладывает свою голову с одной чашки весов на другую, — и это был не бой, где всё быстро и телом; это было медленно и на трезвую голову, и оттого страшнее всякого боя.
— Отводим, — сказал Окунев.
Голос у него сделался суше и короче.
— Слушай задачу. По перекатам, назад, на восток, к тыловой дороге у трёх мостков — там сойдёмся, если сойдёмся. Первой снимается вторая рота, за ней обоз с ранеными, за ним я со штабом и что соберу. Последней снимается твоя. Ты прикрываешь. Одно колено, не больше: пропустил всех — снялся сам и догоняй. Дальше тебя прикроет арьергард полка, если полк есть. Нет полка — прикрывать тебя будет некому, тогда отрывайся как знаешь. Понял?
— Понял, — сказал я. И, помолчав: — А по бумаге, ваше высокоблагородие? Как это ляжет по бумаге?
Он посмотрел на меня.
— По бумаге, Северцев, ляжет так, как напишут те, кто останется жив это писать. Захотят — назовут «планомерным отходом на подготовленный рубеж». Не захотят — «самовольным оставлением позиции». Мне это знать не дано, а гадать некогда. — Он опустил глаза на карту. — Одно скажу наперёд, чтоб ты не строил иллюзий: даже выведи я всех — это мне не зачтётся. За правоту без приказа не награждают. А спросят — отвечу. Иди. Прикрывай. И людей мне не растеряй по дороге больше, чем придётся.
Я вышел из погреба на серый свет. Наверху всё так же лениво гудело в глубине, и дым от фольварка стлался по земле, не подымаясь. Сорока ждал меня у провала, и по лицу моему, видно, что-то прочёл, потому что не спросил ничего — только выбил трубку о каблук и сунул её холодную в карман, не закурив. Что означала тишина Сороки, я знал.
— Снимаемся, Кузьма Лукич, — сказал я. — Своим ходом. По уговору.
— Давно пора, вашбродие, — сказал он спокойно.
Роту я снимал не всю разом — так не снимают под носом у немца. Я снимал её слоями, как сдирают присохшее: понемногу, чтоб не рвануть живое.
Первым ушёл обоз с ранеными. Обоза, правду сказать, не было: две уцелевшие двуколки да носилки. Михеевские взяли это на себя. Михеев расписал своих по тяжёлым: кто несёт, кто сменяет, кто правит при двуколке. Ходячих свёл отдельно, дал старшего. Пусть идут своей дорогой, не мешаясь со строевыми. Молча, быстро, без окриков. Рабочей команде в бою команды не надо — надо, чтоб не мешали. Я не мешал. Я стоял на краю и смотрел, как из-под груши, из-под берега, из ниш выносят на свет тех, кого вчера звали по имени, а нынче несут как поклажу. Один просил не трясти. Другой не просил ничего. По тому, который не просил, я видел: до трёх мостков он может и не доехать.
