Читать книгу 📗 Городской голова. Том 1 (СИ) - Тард Роман
— Спасибо, голубушка, — сказал я.
Глафира — это Глафира, кухарка, я выловил её имя из дневника — не удивилась обращению. Значит, «голубушка» — в пределах нормы. Одним минным полем меньше.
Расстегаи лежали на блюде — горячие, румяные, с начинкой, которая выглядывала из раскрытого верха, и пахли так, как в двадцать первом веке не пахнет ничего — потому что это была свежая рыба, и свежее тесто, и настоящая печь, а не микроволновка и не конвекционная духовка. Я откусил — и начинка оказалась мягкой, студенистой, с рыбным привкусом, непривычной по текстуре, но удивительно вкусной. Визига — это, видимо, что-то из хребта осетра. Не знаю точно, и пока не буду выяснять — буду есть.
Съел два. Потянулся за третьим. Глафира просияла — аппетит хозяина её радовал. Это хорошо. Счастливая кухарка — это кухарка, которая не задаёт вопросов.
Потом — чай. Самовар стоял на столе в столовой, куда Прохор проводил меня через коридор, — огромный, медный, начищенный до зеркального блеска, — и от него шёл тихий шум, и пар, и запах угля. Глафира налила чай и поставила передо мной стакан в серебряном подстаканнике. Я взял стакан и начал пить — привычным жестом, как пил всю жизнь.
— Батюшка Павел Андреич, — сказала Глафира, и в голосе её было то осторожное недоумение, с которым добрые люди указывают на чужую оплошность, — что ж вы из стакана-то пьёте? Вы ж завсегда из чашечки, с блюдечка-с…
Я замер. Стакан в руке. Первый прокол. Стрешнев пил чай из чашки, не из стакана. Чашка с блюдцем — купеческая манера, дань приличиям, отличие от мужика, который хлебает из кружки. А я — схватил стакан, потому что в двадцать первом веке все пьют из стаканов, и мне даже в голову не пришло.
— Голова болит, — сказал я, ставя стакан. — После дурного сна. Решил… попроще.
Объяснение было слабое, но Глафира кивнула — с тем всепрощающим сочувствием, которое крупные добродушные женщины испытывают к мужчинам с головной болью, — и подала чашку. Фарфоровую, с голубыми цветочками, тонкую. И блюдечко. Я перелил чай из стакана в чашку, из чашки — в блюдечко, поднёс к губам, подул и отхлебнул. Неудобно. Горячо. Но Глафира удовлетворённо кивнула, и Прохор, стоявший в дверях, чуть расслабил плечи.
Экзамен сдан. Едва. На троечку.
Я допил чай, поблагодарил, встал и пошёл наверх, в кабинет. Закрыл дверь. Сел за стол. Положил перед собой дневник, календарь, чистый лист бумаги и перо, которым не умел писать.
И начал думать.
Итак. Вводные данные. Меня зовут Алексей Дмитриевич Ракитин. Я, по всей видимости, мёртв в двадцать первом веке — или в коме, или перенесён сюда каким-то образом, который я не понимаю и не собираюсь понимать прямо сейчас, потому что это непродуктивно, а продуктивно — вот что: я нахожусь в теле Павла Андреевича Стрешнева, городского головы уездного города Бережанска на Волге. На дворе — первое марта тысяча восемьсот восемьдесят первого года. У меня есть двое детей, которых я не знаю, тёща, которая меня не любит, камердинер, который всё замечает, кухарка, которая уже видела один прокол, и город в двадцать пять тысяч человек, за который я формально отвечаю.
А ещё у меня есть долг Цукерману, откаты от Мельникова, дневник покойной жены в шкатулке и сто сорок лет учебника истории в голове.
Ресурсы: административный опыт, знание будущего, крепкое чужое тело с больным коленом.
Ограничения: не умею писать пером, не знаю молитв, не знаю имён половины знакомых Стрешнева, не умею играть в преферанс, не знаю, что такое визига, и — самое главное — не являюсь тем человеком, за которого меня принимают.
Риски: разоблачение. Если кто-то поймёт, что я — не Стрешнев, последствия непредсказуемы. В лучшем случае — сумасшедший дом. В худшем — я даже не хочу думать о худшем.
План на ближайшие сутки: не привлекать внимания, изучить биографию Стрешнева по всем доступным источникам, составить карту знакомств и обязательств, выяснить, кто такие Аннушка и Коля и чего они ждут от отца, которым я не являюсь.
План на ближайший месяц: стать Стрешневым. Настолько, насколько это возможно. Почерк, привычки, лица, имена, отношения, — всё. Без зазора. Без проколов. Потому что каждый прокол — это вопрос, а каждый вопрос — это трещина, а каждая трещина — это путь к катастрофе.
План на ближайший год: посмотрим.
Я откинулся в кресле — тяжёлом, с кожаной обивкой, скрипнувшем под весом чужого тела, — и посмотрел в окно. За окном лежал Бережанск: заснеженные крыши, печные дымы, колокольня на холме, и где-то внизу — невидимая отсюда Волга, скованная льдом. Город, о котором я ничего не знал. Город, за который я теперь отвечал.
Двадцать пять тысяч человек. Одиннадцать чиновников в управе. Три тысячи рублей свободных средств в бюджете. Ни одного водопровода. Одна больница с двадцатью койками. И впереди — паводок, контрреформы, и тридцать шесть лет до революции.
— Ладно, — сказал я вслух, тихо, чужим голосом. — Разберемся.
Глава 2
Потайной ящик я нашёл случайно — а точнее, нашёл его мой локоть, когда я потянулся за календарём и задел боковую стенку стола, и стенка подалась. Чуть-чуть, на полсантиметра, — но я услышал щелчок, и в торце стола обнаружилась узкая щель, и за щелью — выдвижной ящик, плоский, как книга, с латунным замочком.
Замочек был заперт.
Я потратил пятнадцать минут на поиски ключа — перебрал ящики стола, шкатулку на комоде в спальне (резную, с перламутровой инкрустацией, — в ней лежали нитка жемчуга, камея с профилем Елизаветы и связка мелких ключей), карманы сюртука, — и третий ключ из шкатулки подошёл. Замочек клацнул, ящик выдвинулся, и я увидел содержимое, и содержимое мне не понравилось.
Пачка ассигнаций — я пересчитал: двести восемьдесят рублей и ещё несколько мелких купюр, итого около трёхсот. Государственные кредитные билеты, хрусткие, некоторые — совсем новые. Триста рублей — это, по меркам девятнадцатого века, годовой заработок рабочего, помноженный на десять-двенадцать. Серьёзные деньги, спрятанные от посторонних глаз.
Долговые расписки. Две штуки. Первая — на плотной бумаге, аккуратным писарским почерком: «Я, нижеподписавшийся, Стрешнев Павел Андреевич, купец 1-й гильдии, обязуюсь выплатить мещанину Аарону Моисеевичу Цукерману сумму в восемь тысяч (8 000) рублей серебром…» — и дальше проценты, сроки, подпись. Восемь тысяч. При годовом жаловании городского головы в три тысячи — это почти трёхлетний заработок. Долг, от которого не отмахнёшься.
Вторая расписка — другая: «Получено от Ив. Петр. Козлова две тысячи (2 000) рублей в счёт условленного». Почерк — Стрешнева, тот же, что в дневнике. Никаких пояснений, что за «условленное». Но две тысячи рублей, полученные от какого-то Козлова без указания причины и спрятанные в тайник, — это не подарок на именины. Это пахнет.
Любовное письмо. Одно, на тонкой бумаге, убористым женским почерком, с московским почтовым штемпелем — дата нечёткая, что-то вроде ноября прошлого года:
«Милый Павел Андреевич, Серёженька совсем большой стал, бегает, шалит, вылитый вы. Я не прошу многого, вы знаете, но обещанные деньги так и не пришли, а жизнь в Москве нынче дорогая, и хозяйка грозится поднять плату за комнату…»
Подписи нет. Только — «Ваша К.»
Серёженька. Пять лет, если я правильно прикидываю по тону письма. Ребёнок — внебрачный, в Москве, у некой «К.», которая ждёт денег, которые не приходят. Ещё один скелет. Ещё одна расходная статья, о которой никто в этом доме не знает — или знает, но молчит.
И наконец — тонкая тетрадка, почти такая же, как дневник, но в другом переплёте — коричневом, без тиснения. Я раскрыл и увидел столбцы цифр: даты, суммы, пометки. «14 мая 79 — Мельн. — 600 ₽ — мощ. Торг. ул.» «3 авг. 79 — Мельн. — 450 ₽ — рем. ратуши». «11 нояб. 80 — Мельн. — 200 ₽ — мост.» Мельников. Суммы. Городские объекты. Это была вторая бухгалтерия — личная, теневая, учёт того, что поступало в карман Стрешнева мимо городской кассы.
Я закрыл тетрадку и положил обратно в ящик. Задвинул. Запер.
