Читать книгу 📗 Рыжая Фрея: История теорий дождя (СИ) - Зарубин Константин
Скептики смеются над осторожными. У страха, говорят они, глаза велики. Закон, говорят они, нужен только для бизнеса: чтобы во всеуслышание беречь чистоту породы и драть с иностранцев втридорога. Нечего, машут рукой скептики, нам тут рассказывать слезливые истории про умирающих жеребят.
Но и скептики втайне побаиваются заезжих микробов. И закон остаётся законом.
Когда исландскую лошадь продают европейцам – особенно тем, кто покупает по интернету, — она ещё не привита от чужих болезней. Иногда она даже не подкована. Она ещё думает, что мир должен быть бесконечным, что мир должен быть наполнен запахом травы, что он должен журчать талой водой в ручье и вздрагивать от копыт молодых коней, задиристо играющих друг с другом.
Теперь, после продажи, всё изменится. Её загонят в машину, погрузят в самолёт, и окажется, что мир может вонять железом и бензином. Мир будет греметь и взвизгивать, трястись и ходить ходуном, а потом реветь истошным рёвом, как будто ему больно, и без конца падать в пропасть. Он будет падать всего четыре человеческих часа, но лошадь не знает об этом человеческом времени, собранном из понарошечных кубиков. В её голове мир будет падать всегда – пока не упадёт.
А он всё-таки упадёт – на что-то твёрдое. Ненадолго успокоится.
Её вытащат из самолёта. Появятся новые люди, издающие новые звуки. Они осмотрят, ощупают, ужалят её металлическим жалом и снова загонят в машину. Мир будет трястись и греметь ещё несколько человеческих часов. Когда кончится и эта кошмарная вечность, её выведут из машины и поставят в конюшню.
Всё, что было до того, как мир падал и не мог упасть, пропадёт. Жизнь начнётся с выцветшего листа, и жить её будет совсем другая лошадь. На голову этой новой лошади каждый день будут напяливать то узду, то недоуздок. К её копытам приделают куски железа. Её будут учить трюкам и абсолютной покорности.
Её перепродадут, когда хозяйка дорастёт до лошади покрупней или просто наиграется. За первой перепродажей последует вторая, потом третья. На ней будут ездить всё новые девочки и мальчики, ей придётся уживаться с новыми соседями по конюшне, и каждое лето, до самого конца этой второй и последней жизни, её будет мучать страшная аллергия на укусы мошек и комаров, которых не было и не могло быть в затёртом прошлом у Скагафьорда, в долинах Трётласкаги.
— Через три года, по дороге из Орхуса в Беркли, Катла на месяц задержалась в Исландии. Она хотела попробовать ни о чём не думать и ничего не делать. Никто специально не объяснил ей, что наступивший июль будет одним из лучших в её жизни, но она догадывалась, и в этой догадке была львиная доля счастья.
Само счастье было особенное – невесомое, рассеянное в блистающем воздухе, как пылинки в памяти о солнечном дне из детства. Такое бывает только у тех, кто хорошо сдал много экзаменов и собирается учиться дальше, на новом месте, с новыми людьми, и твёрдо знает при этом, что это единственный правильный выбор, но прямо сейчас, между достигнутыми и поставленными целями, есть несколько дней бесцельной, набитой друзьями молодости, и уже хватает ума увидеть всё это со стороны, но ещё не хватает опыта испугаться, что так бывает только однажды.
Первую неделю Катла провела у знакомых в Рейкьявике. Она вставала, когда в кафе на Лёйгавегюр уже заканчивали подавать завтрак, и каждый день, переходящий в ночь, занималась тем, чем занимается в Рейкьявике умная молодёжь с крепким здоровьем и деньгами, отложенными на летние каникулы.
Из Рейкьявика она поехала к родителям.
Там всё было по-прежнему. Мать с отцом крутились на ферме и продавали лошадей, посёлок дремал, туристы ели комплексный обед в столовой музея, построенного для туристов. На месте была даже Ирис, лучшая школьная подруга. Она отучилась три года в Акюрейри, проработала год в Эгильсстадире и вернулась домой, как только в музее открылась вакансия.
«Старый Сигмюндюр – помнишь его?» — спросила Ирис, когда Катла зашла к ней в середине рабочего дня.
Катла прекрасно помнила старого Сигмюндюра. Он сидел в сувенирной лавке музея со дня открытия, то есть почти всю её жизнь. Всегда седой, всегда в клетчатой рубашке. Под бородой всегда ухмылка – невидимая, но читаемая по глазам. Конечно, она помнила Сигмюндюра! Она разговаривала с ним всего полтора года назад, когда прилетала на очередное Рождество. Вопрос мог показаться нелепым. Но им с Ирис было по двадцать с куцыми хвостиками. Катла ехала из Орхуса в Беркли, Ирис ждала первого ребёнка, после школы прошло полжизни, и было ясно как день, что вопрос оправдан.
«Помню», — сказала Катла.
«Он пропал этой весной. Ты не слышала? В новостях про него постоянно…»
«Я не слежу за новостями», — призналась Катла.
«И я не слежу, — засмеялась Ирис. — Просто все говорят: ”Сигмюндюр постоянно в новостях!” В общем, пропал он. В ночь последнего снегопада. Вечером поехал к Бьярни на маяк. Со скрипкой, как обычно. Бьярни говорит, вечер был как вечер, ничего из ряда вон. Помузицировали, выпили, почесали языками. Дальше по программе было вождение транспортного средства в нетрезвом виде. В смысле, Сигмюндюр сел в машину в начале первого и поехал домой. Ну, по всегдашней дороге, езженой-переезженой. Три с половиной километра…»
«И разбился? — ахнула Катла. — На том повороте? Там где круто, над ручьём?»
«Нет, — Ирис покачала головой. — Не разбился. Не на машине, по крайней мере. Я же говорю: пропал. Машину нашли сразу же, наутро. Да – как раз недалеко от того поворота, над ручьём. На обочине. Скрипка на сиденье, передняя дверь как следует не захлопнута. Бензин выгорел весь. То есть двигатель он не заглушил, когда выходил. Вначале все думали: ничего непонятного. Ну, остановился отлить, ну, встал над обрывом. Ну, свалился. С кем не бывает. Потом прочесали весь ручей ниже по течению – и ноль. Нигде тела нет».
«А следы? Никаких следов не было, что ли?»
«Так снег же валил всю ночь. Мокрый. К полудню всё растаяло. Ищейку приводили – она покрутилась у машины, погавкала – и всё».
«А следствие? Идёт же, наверное, до сих пор следствие?»
«Наверное, — Ирис пожала плечами. — Я не очень в курсе. Ты спроси у родителей. Они, наверно, больше знают. Я-то к чему это всё. Сигмюндюра, само собой, ужасно жалко. Хороший был дед. Но место его мне досталось очень кстати…»
Она улыбнулась и погладила свой округлившийся живот под мешковатым старинным платьем, которое надевала на работе, потому что исторический колорит радовал туристов.
«И надолго ты сюда?» — спросила Катла.
Её бодрый голос не допускал никакого ответа, кроме «Да ты что! Как сюда можно надолго?»
«Не знаю, — медленно сказала Ирис. — Как получится. Я, вообще-то, хотела сюда. Домой. Ну, то есть, подальше от будущего папаши, в первую очередь, — она снова погладила живот. — Но и домой тоже. Я, ты знаешь, поняла, что я не ты. Ещё когда в Акюрейри училась. Рассказывала про тебя кому-то. Какому-то немецкому студенту. Говорила, говорила, какая ты обалденная, и вдруг замолкла на полуслове. Сижу с открытым ртом, думаю: а ведь я же не Катла. Катла уехала за самыми большими телескопами. А я? Я еду за Катлой. Зачем, спрашивается, я еду за Катлой? Мне не нужны телескопы. — Ирис скрутила пальцы, сложила руки в подзорную трубу и поднесла к правому глазу. Зажмурила левый глаз. — У меня же всё есть, — продолжила она, разглядывая Катлу со своей табуретки сбоку от кассы. — Краски, бумага, компьютер. Камеру вот ещё куплю получше. Куда мне уезжать? Мне и здесь хорошо рисуется».
Ирис разжала свою подзорную трубу. Опустила руки. Открыла зажмуренный глаз.
Катла набрала воздуха, чтобы ответить. Она чувствовала много чего сразу: жалость, отчаяние, злость, обиду, презрение. Все эти набившие оскомину эмоции нашёптывали одно и то же. Подсовывали одни и те же слова:
«Но если ты никуда не уедешь, ты же никогда не узнаешь, что ты могла бы нарисовать в другом месте!»
