Читать книгу 📗 "Генеральская дочь. Зареченские (СИ) - Соболева Мелания"
— Из-за тебя мы умрем здесь от нехватки кислорода, — прошипела она, и голос у нее дрожал не от страха, а от ярости. Ее задница прижалась сильнее, я чуть не взвыл. Я наклонился к ее уху, скользнул губами по коже, и от этого простого движения член встал так, будто сам собирался подать рапорт.
— Если ты не замолчишь, я закрою твой рот, и тогда ты задохнешься быстрее, — прошептал я низко, как хрип умирающего пса, — а мне, поверь, вполне хватит воздуха в этом гробу на одного. Ее тело дернулось, напряглось, как будто я всадил в нее нож, и я ощутил эту дрожь, эту судорогу контроля, ее дыхание стало рваным, как у наркомана, сорвавшегося после ломки, как будто она боялась не смерти, а того, что вот-вот захочет.
— Это была шутка, — хрипло простонал я, и сам понял, что нихрена это не шутка. Потому что если бы сейчас она развернулась, посмотрела мне в глаза, сказала «давай», я бы, черт, даже не успел дверь шкафа открыть — трахнул бы ее здесь, на фоне пыльных канцелярских папок, среди скрепок и стертых дел, Она застыла. Только дыхание, только пульс под моей ладонью, как пуля в гильзе. И я стоял, сдерживаясь, не потому что нельзя, а потому что не должен. Потому что был гребаным Шуркой, не подонком. Но черт меня дери, если в этот момент я не был ближе к зверю, чем за всю свою гребаную жизнь.
Глава 13
Алина
Он втащил меня туда, резко, как будто в аду двери распахнулись и черт лично выдернул меня за талию. Шкаф пах пылью, старыми делами и чужими страхами, как будто сам воздух там помнил крики тех, кто однажды сел не в то кресло. Темно, душно, тесно — до тошноты. А потом я почувствовала его. Спиной. Каждой чертовой клеткой. Он стоял сзади, как бетонная стена, только дышал. Тяжело. Жарко. И это дыхание било мне в макушку, будто пес рычал мне в волосы. Он держал меня, как будто я могла вырваться, хотя ноги мои не слушались, а сердце колотилось, как пойманный воробей в детской ладони. Грудь его — я ощущала, как она двигается, напрягается, тяжелеет. Руки его лежали на моей талии, не нежно — крепко, властно, как будто я — не девчонка, а оружие, которое он должен удержать, пока не выстрелит. И я чувствовала, как он напряжен. Не просто напряжен — тверд. И не только характером. Я знала, где он. Его член прижимался ко мне, плотно, нагло, и, черт возьми, я чувствовала каждую деталь. Не сквозь вуаль романтики, а реально — сквозь ткань джинс, сквозь миллиметры лжи, которые я сама себе рассказывала. Жар поднимался откуда-то из живота, как будто во мне зажгли лампу накаливания, и эта дрожь пошла вверх — в грудь, в лицо, к глазам. Я вспотела в одно касание. Щеки горели, как после пощечины. Я старалась не дышать, но он дышал за нас обоих — низко, тяжело, как будто держал зверя в себе, и тот рвался наружу. Я слышала, как он сказал про рот, про воздух, про то, что ему хватит, а я задохнусь. Я замерла. Не потому что испугалась — хотя, может, и испугалась, — а потому что внутри все остановилось. Тело знало, что надо отстраниться, вырваться, ударить локтем, заорать, укусить, но душа, эта чертова предательница, прижалась крепче. Я почувствовала, как между нами нет уже даже воздуха — как будто шкаф стал могилой, но без смерти, только с жаром, напряжением и этим его телом, которое билось обо меня, как барабан. Его рука обвила талию, и я сжала губы, потому что во мне было все — страх, злость, стыд, желание, ненависть, боль, и еще что-то, мерзкое, липкое, как конфета в волосах — влечение. Я могла бы соврать себе, что он отвратителен, мерзок, что я хочу вырваться, но тело мое не верило. Оно дрожало. Оно сжималось. Оно хотело. Хотело, чтобы он дышал сильнее, чтобы шептал ниже, чтобы еще на секунду остался, чтобы еще на миллиметр прижался. Я чувствовала, как он застывает, как будто сам боится пошевелиться, потому что знает, что еще один сантиметр — и не удержится. И я тоже.
Воздух снаружи начал стихать. Голоса, еще недавно резавшие барабанные перепонки, теперь звучали, как будто сквозь стекло и воду — приглушенно, далекими отголосками чужой, неважной жизни, в которой я больше не участвовала. Кто-то сказал последнее, кто-то всхлипнул, кто-то закашлялся — и все. Звонкая тишина, как в церкви после панихиды. Шаги отдалялись. Один. Второй. Потом скрип двери, щелчок замка — и я вдруг поняла, что снова дышу, что в груди до этого что-то застряло — пульс, стон, крик, — и только сейчас отпустило. Но ненадолго. Мы остались стоять в шкафу, прижатые друг к другу. Мы не двинулись. Ждали. Минуту. Две. Как будто кто-то должен был сказать «можно», открыть, дать знак, что ад позади. А потом я, вся в липкой рубашке, с дрожью в пальцах, толкнула дверцу — и она скрипнула, как будто жаловалась. Воздух хлынул на нас, как из прорванной плотины. Сухой, прокуренный, но все равно — живой. Я шагнула наружу. Тяжело, как после операции. Дышала, как будто училась заново — коротко, рвано, как собака, загнанная до изнеможения. Позади меня вышел он. Зорин. Тихо. Без слов. И в этот момент я на него посмотрела. И поняла. Мы оба выглядели так, будто трахались. Не как пара влюбленных, не как студенты на заднем сиденье машины, а как двое, кто минуту назад был на грани — грязно, жарко, насмерть. Мои волосы растрепаны, щеки красные, глаза бешеные, как у кошки, которой наступили на хвост, губы — припухшие, потому что я кусала их, чтобы не взвизгнуть. На мне все было криво, не как носится — как стягивают. А он — мать его, стоял, как будто сейчас кого-то убьет. Расстегнутая пуговица, руки по швам, лицо — каменное, но глаза… глаза были дикие. Такие, что если бы кто-то вошел, хоть кто, хоть проклятый подполковник, хоть сам черт, — он бы не поверил ни за что, что мы просто стояли. Что мы прятались. Что мы не трахались. Потому что пахло другим. Пахло телом. Жаром. Решением, которое почти случилось. Я отвела глаза, потому что если бы не отвела, я бы ему сказала: «Вернись. Закрой дверцу. И сделай это по-настоящему». Но я молчала. Потому что голос был там, в шкафу, под ногами, затоптанный пыльными делами и той чертовой минутой, когда я была ближе к жизни, чем за все свои стерильные, правильные, вылизанные годы.
— Я это сделаю, — хрипло сказал он, сложив руки на груди, будто выносил приговор, и голос у него был такой, что стало понятно: он не болтает. Он делает. Вены у меня под кожей будто вспыхнули, лицо заполыхало, щеки горели, как будто кто-то туда сигарету приложил.
Он что, мои мысли читает? Что ты сделаешь? Опять меня в шкаф затащишь? Или…
Он, как всегда, как по щелчку, усмехнулся — и ехидно, и как будто уже давно знал, что у меня в голове весь чертов пожар.
— С Толиком, — сказал он. — Разберусь.
Просто. Угрюмо. Сладко. А я… я кивнула. Потому что в горле встал какой-то клубок, и если бы я открыла рот, оттуда вырвался бы не голос, а крик или что-то хуже. А потом, как будто специально, как будто знал, куда ткнуть — он посмотрел на меня с этой своей ухмылкой и добавил:
— А ты о чем подумала?
И вот тут меня переклинило. Все, что только что плавилось, закипело, как борщ в алюминиевой кастрюле, когда его забыли на плите. Я сжала кулаки, ногти впились в ладони, будто пыталась своими пальцами удержать остатки гордости. — О том, что ты придурок, — выплюнула я в него, как плевок с перцем, и шагнула к двери, потому что если бы не шагнула, могла бы развернуться и ударить. Или поцеловать. И того, и другого я боялась, как огня. Ручка двери была холодной, как обрез, сердце стучало, как автоматная очередь, ноги ватные, пальцы дрожали, а он — черт его дери — все еще стоял за спиной и смотрел. Я знала это, даже не оборачиваясь. И вот, когда я уже выскользнула за порог, когда почти коснулась свободы, он догнал меня голосом.
— Тебя подвезти?! — крикнул он, и в этом было столько насмешки, столько этой его фирменной наглости, что я не ответила. Просто пошла быстрее. Через приемную, через пост, мимо стеклянных взглядов дежурных, на улицу — туда, где воздух не пахнет пылью, потом и шкафами. Пальцы все еще дрожали, как после удара током. Ноги были, как резина. А в груди било что-то живое, дикое, будто я — не человек, а воробей, которого держали в кулаке, но отпустили слишком поздно. И он теперь летит — не потому что хочет, а потому что не может остановиться.