Читать книгу 📗 Развод - Таубес Сьюзен
В ДЕНЬ, когда все изменилось, казалось, будто все это происходит с кем-то другим, и другой ребенок, невыясненный, незнакомый, пытается уловить обман, бесконечную эту потерю; потерю и мира, и человека, которому этот мир так естественно принадлежал, кто почти освоился в этом мире, довольно-таки чудном, с лугами его, и деревьями, и небом — то был единственный мир. А потом вдруг им объяснили, что евреям там не место: это мир для других, для венгров, для немцев, французов и русских, и они, быть может, позволят евреям обитать на своей земле, даже какое-то время владеть домом или магазином, но потом непременно потребуют убираться, поскольку евреям никто не рад. Иначе и быть не могло, евреям нигде не найти себе места; поля, сады, лошади и коровы, реки и небеса не для евреев, не то, что евреи хотят или должны хотеть, потому что Бог избрал их, им положено быть иными, Он избрал им иную судьбу.
Двойную потерю — мира и человека, которому этот мир принадлежал, — переживала безымянная школьница в матроске, юбке в складку и шнурованных коричневых ботинках. Софи Ландсманн, имя на проездном, кто она такая?
В гимнастическом зале ребенок разглядывал ноги, торчащие из черных шортов одноклассниц, выстроившихся вдоль стенки: их пропорции и формы, различные виды кожи — бледная, красноватая, гладкая, с волосами, — и спрашивал себя, чем одни отличаются от других, потому что одна пара ног в этом зале была чужая, в этом здании, в Будапеште, везде на планете.
С осени 1938-го до весны 1939-го никто не знал, поедет ли все-таки Рудольф Ландсманн с дочерью в Америку. Все дни Софи занимала школа и долгие поездки на трамвае из Пешта в Буду, в школу и обратно. Все зависело от клочка бумаги.
Однажды воскресным утром весной 1938-го мать поманила Софи к себе в кровать.
— Ты очень огорчишься, — спросила она, — если я уйду от вас и выйду за Золтана?
Мы с отцом обсуждали развод, продолжала мать, и решили, что так будет лучше, но против твоей волн идти не хотим. Отец беспокоился, что, если они расстанутся, Софи расстроится.
— Но я-то знаю, что ты не расстроишься, — мать улыбалась и говорила с большим чувством. — Мы с тобой всегда были хорошими подругами, — сказала она Софи и выразила надежду, что в будущем они станут подругами еще лучшими, а впрочем, она совершенно уверена, что Софи не будет по ней скучать. Она, разумеется, пожелает остаться с отцом, она всегда его больше любила. Я понимаю, что ты чувствуешь, добавила мать. И эта беседа всего лишь формальность, чтоб успокоить отца. Мать якобы просила у Софи разрешения, на деле же объясняла ей, что развод — для ее блага.
— Отец будет полностью твой, как ты всегда и хотела, — весело щебетала мать, — у тебя будет двое отцов.
Развод ничего не изменит, продолжала она, мы с твоим папи всегда будем лучшими друзьями, и если тебе захочется меня видеть, если я тебе вдруг понадоблюсь…
Софи разглядывала материны кольца, они всегда ее завораживали. Слышала, как за окном садовник ровняет граблями гравий. Подняв глаза, увидела на стуле поднос с яичной скорлупой. Мать позавтракала, накрасилась; на ней была атласная ночная кофточка, персиковая, в цвет наволочки. Материны глаза сияли, губы дрожали.
— Тебе хоть капельку грустно, что я ухожу? — спросила она.
Позже отец уточнил, говорила ли с ней мать, сообщила ли обо всем.
— Что ж, таким вот образом, — сказал он. — Развод — последнее дело… Но при нынешних обстоятельствах… — Он произнес это таким тоном, каким обсуждал неприятные вещи, как будто говорил о чужих злоключениях. — Жить с твоей матерью я более не могу, — добавил он, — слишком мы с нею разные. Я хочу покоя.
Софи сконфуженно чувствовала его новое положение и что отец ее вовсе не милый и добрый, как уверяет мать и его родня. Он избавляется от матери, потому что она его раздражает; к счастью, есть желающий на ней жениться. Но в целом ему все это не нравится. По тому, как отец произнес слово «развод», Софи почувствовала, что это нечто ужасное, мерзкое, грустное, но не знала, как применить это слово к нему, к своей матери, к себе самой, ведь семьей они никогда, по сути, и не были.
При мысли о том, что мать выйдет замуж за Золтана, Софи чувствовала и грусть, и радостное предвкушение. Ей не терпелось увидеть новый материн дом, не терпелось пожить на два дома. Софи гадала, отдадут ли ей после материного ухода ее комнату или отец сам там поселится. Но мать ушла не сразу, и даже после того, как она вышла замуж, в комнате оставалась и мебель, и кое-что из ее вещей. У матери и Золтана Софи не бывала — сначала они не успели закончить ремонт, потом путешествовали. Отец сообщил ей, что, возможно, поедет в Америку. Дядя Исидор с семьей твердо намерены уехать из Будапешта. А он еще не решил. Может быть, они с братом приедут к ним туда через год. Осенью они решат.
Лето Софи провела с отцом и его сестрой в Дубровнике. По возвращении в Будапешт узнала, что их дом продадут. Они побыли там недолго. Нужно было собрать много вещей. Софи перебралась к бабке. Отец ее навещал. После продажи дома он поселился в отеле и виделся с дочерью лишь на семейных сборищах у бабки. Дядя Исидор, тетка Ольга и двое их сыновей — прежде Софи с ними почти не общалась — приезжали к бабке в это же время. Разговаривали о Гитлере, о денежных делах, о том, дадут ли ее отцу визу. Порой дядя Исидор обращался к Софи громким неестественным годиком, из-за чего самые простые слова казались нелепыми. «Ты поедешь в Америку на большом корабле, можешь ты в это поверить? — гудел он, и на его ребяческом круглом лице застывало воинственное выражение. — Ты, Ландсманн Софи, поедешь в Америку. А знаешь, как тебя будут называть в Америке? Kid! Kid!» [123] — ревел он печально и потом заходился смехом. Софи возражала ему, утверждала, что kid — это все же козленок. Потом дядя Исидор с отцом изображали типичных американцев, сутулились, сдвигали шляпу на затылок, оттягивали большими пальцами подтяжки, делали вид, будто жуют жвачку и ковыряют в зубах; вскоре к ним присоединялся и кузен Габор. Мужчины наслаждались игрой. Но тетка Ольга возмутилась, когда кузен Габор положил ноги на стол. Он всего лишь показывал, как сидят мужчины в Америке, но его мать обиделась по-настоящему.
— В моем доме ты не будешь класть ноги на стол, — отрезала она.
Софи уезжала; это было решено почти что наверняка, вероятнее всего, в марте, а может, и в феврале. Они поплывут на корабле. Целую неделю они проведут на борту парохода, огромного, как отель «Дунай», с магазинами, кинотеатрами и плавательным бассейном. Отец принес ей фотографии трансатлантических лайнеров. Когда они разговаривали о переезде в Америку, Софи не думала нм о том, что покинет Будапешт, ни о том, как будет в Америке, а только об этой неделе на корабле и о том, что она действительно переплывет Атлантический океан. К середине марта стало окончательно ясно, что они уедут, были куплены билеты на «Аквитанию» — лайнер отходил из Гавра пятого апреля — и на поезд из Будапешта в Париж.
С матерью в эти месяцы Софи виделась нечасто и нерегулярно. Увлеченность матери новой жизнью, без Софи и ее отца, придавала ей новое очарование и даже по-новому сблизила их с дочерью. В те редкие дни, что они проводили вместе, Софи замечала, что мать одевается проще и явно живет скромнее, чем в доме ее отца. Мать казалась нежнее прежнего и вместе с тем была тихой и какой-то подавленной. Теперь ее мать вела себя как дружелюбная незнакомка, с которой тоже можно быть дружелюбной, и они впервые сошлись накоротке, Софи обсуждала с матерью то, о чем не говорила ни с отцом, ни с его родственниками, поскольку не чувствовала к ним такого тепла. Возможно, отчасти их сблизил предстоящий отъезд Софи. Но когда мать неожиданно восклицала: «Ты уедешь в Америку и оставишь меня!», Софи не знала, что ей ответить. Она молча сносила материны слезы из-за грядущей разлуки, ее двусмысленные укоры судьбе и самой себе — и дочери, которая не плачет; Софи толком не верила в искренность матери, в то, что отъезд дочери в Америку так ее ранит. Софи не выбирала, ехать ей или не ехать в Америку с отцом, но мать требовала, чтобы Софи играла придуманную для нее роль дочери. У матери была своя история о чудесном, восхитительном, прекрасном Руди, который едет в Америку со своей счастливой дочкой, и даже если мать сама до конца не верила, что бывший ее муж — полубог, она хотела, чтобы Софи в это верила. При этом мать понимала, что ее слезы лишь ожесточают сердце Софи, и, к удивлению дочери, принимала ее сторону: мать любит и уважает эту девочку, которая не переносит слезы своей матери, у которой своя судьба и воля и которая не позволит никому, ни матери, ни отцу, встать у себя на пути; мать ею гордится. В мгновения экзальтации Софи разрывалась между двумя соблазнами: стать такой, какой ее видит мать, волевой, целеустремленной дочерью, которая не питает к родителям ни малейшей привязанности (что не только прощается, но поощряется), — или довериться матери, ведь та целиком и полностью ее понимает и поможет ей достичь целей, которые сама же ей и наметила. Но если Софи тайком и подумывала о том, что, возможно, ей было бы лучше остаться с матерью, она понимала, что этому не бывать. Время от времени мать принималась мечтать вслух, как чудесно они жили бы вместе — но только при том условии, что отец не получит визу. Софи понимала, что материны фантазии, полные смутной тоски, не только обусловлены отрицанием, но и основываются на нем: на том, что мать не в силах ни повлиять на дочь, ни указать ей путь, ни подготовить ее к какой-либо стезе. Как бы ни трогали, ни манили Софи эти соблазны, она сознавала, что мать говорит не всерьез — та ясно давала это понять, когда, размечтавшись, неожиданно осекалась, точно молчание дочери подтверждало ее правоту. Софи слушала мать то зачарованно, то сердито, но неизменно высматривала за ее словами истинную причину, из-за которой мать, по сути, не предлагала ей ничего — потому ли, что врала, потому ли, что бессильна, а может, и поэтому, и потому. И наконец, заглянув в собственную душу и не обнаружив там истины, Софи уходила с покорностью и смущением. Все изменилось до странности. С тех пор как мать вышла замуж за Золтана, Софи его не встречала, он пропал, как их дом. Всякий раз, как мать заливалась слезами, Софи раздраженно молчала, думая: «В Америке я не увижу, как ты плачешь. И скучать по тебе не стану. И грустить никогда не буду». Она уедет в Америку, там все белое и очень современное; в Америке она будет говорить, писать и думать на английском, а венгерский забудет.
