Читать книгу 📗 Четверокнижие - Лянькэ Янь
Оторвав взгляд от двери, я заметил, что после варки ботинок на дне таза, криво притулившегося на тумбочке, осталось немного черного льда, я взял таз, постучал им о землю, собрал отколовшиеся ледышки, высыпал в рот и услышал отрешенный голос Ученого:
— Как думаешь, голод только берега Хуанхэ захватил или всю страну?
Я сказал, подумав:
— По меньшей мере половину страны, иначе зачем нас пайка лишать.
Ученый снова повесил голову:
— Наверное, мы и в самом деле стране больше не нужны. — Потом вскинул голову и озабоченно добавил: — Если кто-то должен погибнуть от голода, наверху первым делом подумают про нас.
И больше мы ничего не говорили. Я встал потопать ногами, чтобы согреться, и Ученый встал потопать ногами, чтобы согреться. Потопал немного, взял с тумбочки мешок для семян и направился к двери.
— Не будешь ждать Пианистку? — спросил я.
Ученый остановился и молвил с горькой усмешкой:
— Если она принесет хоть горсточку бобов, оставь мне немного. — И поковылял к лагерным воротам, держась руками за живот.
Я сидел в казарме и раздумывал, надо ли мне взять мешок для семян и пойти в поля, как пошел Ученый. То вставал, то садился, словно впереди меня ждало какое-то неприятное дело.
Так прошло довольно много времени, когда в лагерных воротах показался человек, но не из наших. Он миновал ворота и огляделся по сторонам, как будто что потерял. Я вскочил на ноги, за пару шагов очутился на пороге и разом застыл там, словно покойник. Гостем оказался тот самый военный, который обрабатывал Пианистку в печах, в руке он держал знакомый увесистый мешок; увидев меня, военный зашагал навстречу. Он приближался, и сдобный запах бобов плыл под солнечными лучами, словно благовестное облако в поднебесье, и когда он подошел ближе и я смог различить и его поступь, и черты лица, глаза мои припали к его груди. На нем был прежний обшмыганный китель, но во время свидания с Пианисткой китель украшали только грязные заплаты. А сейчас на его груди сиял десяток боевых орденов. Все золотые ордена были в форме пятиконечных звезд, только некоторые звезды окружал солнечный диск, а другие остались без диска, зато внутри золотого контура сияла алая краска. Ордена мелодично позвякивали, словно аккомпанируя шагам мужчины и его лицу. Подойдя ближе, он глянул на меня искоса, звонко остановился, бросил на землю мешок с калеными бобами и проговорил, скривив рот:
— Слишком я добрый, не надо было ее кормить. А ты если не хочешь от голода подохнуть, иди и закопай ее. — Сказав, он хлопнул себя по орденам: — Теперь знаешь, кто я такой? Хочешь на меня донести, завтра же принесу тебе бумагу с ручкой — катай жалобу.
И больше ничего не сказал, развернулся и пошагал за ворота. Когда он вышел и скрылся за стеной, я подобрал с земли мешок, вернулся в казарму, развязал узел, затолкал в рот целую горсть бобов и проглотил, а еще несколько горстей рассовал по карманам и скорым шагом пошел к печам в восьми ли от нашего лагеря.
Всю дорогу я жевал бобы. Я спешил, дыхание сбивалось, через каждые несколько шагов мне приходилось делать остановку, каленые бобы оказались слишком сухими, а воды, чтобы протолкнуть их из горла в желудок, я не припас, и потому всякий раз, когда надо было глотать, я останавливался, вытягивал шею на сорок пять градусов, сглатывал, потом делал еще несколько торопливых шагов, и все повторялось снова. И когда я добрался до второй печи девяносто восьмого участка, солнце вовсю лилось в печное окно, в топке было светло и тихо, ни ветерка, влажное тепло лежало на земле, будто ватное одеяло. И посреди светлого ватного тепла у восточной стены я увидел мертвую Пианистку. Она стояла коленями на подстилке из травы и рваном одеяле, штаны ее были спущены до самых щиколоток, голый зад высоко задран, промежность, внутренняя сторона бедер, штаны и щиколотки испачканы кровью, а голова лежала на земле, чуть свернутая набок, и я видел, что мертвый рот Пианистки забит пережеванными и непережеванными бобами, и руки, упертые локтями в землю, крепко сжимали в горстях каленые бобы.
У нее были месячные, она обслуживала военного стоя на карачках и подавилась бобами. Эта отвратительная поза никак не сочеталась у меня с образом молодой утонченной Пианистки. Я шагнул на свет и инстинктивно потянулся проверить дыхание Пианистки, а после надел на нее штаны, уложил на пыльное одеяло и принялся осторожно вынимать бобы у нее изо рта. Я копался довольно долго, и когда бобовой кашицы, извлеченной изо рта Пианистки, набралась почти целая горсть, ее губы наконец сомкнулись, а вытаращенные от удушья глаза прикрылись, и я решил дать Пианистке полежать немного в покое.
Снаружи поднялся ветерок, но в печи было по-прежнему тихо и тепло, словно в паровой решетке на слабом огне. Я сидел рядом с Пианисткой, прислонившись спиной к стене, и напоминал сам себе червя, который зарылся в землю перед спячкой.
В окно залетел ветер, и свист его бился о стены, отчего тишина казалась еще глубже и неподвижнее. Два воробья пропорхнули мимо двери и вернулись, учуяв бобовый запах; они сели у входа в печь, защебетали и стали подскакивать все ближе к горке пережеванных бобов, которые я вынул изо рта Пианистки. И тут я увидел, что воробьи, которым всю зиму приходилось бороться с человеком за еду, к весне страшно отощали, от голода зобы дыбились под грудкой, а облысевшие крылья больше напоминали голые косточки. Я не прогнал их прочь, и они приняли меня за покойника, и нагло защебетали, и весело набросились на добычу. Пытаясь доказать, что еще живой, я дернул ногой — воробьи вспорхнули и вылетели в окно. Но скоро вернулись целой стаей, расселись на крыше и у двери, намереваясь залететь внутрь и поживиться бобами, и воробьиный щебет сыпался на меня, словно капли дождя, но пока я оставался внутри, воробьи побаивались лететь к добыче, им оставалось кружить над печью и громко чирикать.
Я смотрел на небо, смотрел на одуревших от голода воробьев. Посидел так немного и пододвинулся к Пианистке, уложил ее голову себе на ноги, чтобы волосы Пианистки студеной волной стекали мне по ладоням. От ее трупа по моим ногам и всему телу разливалось тепло, какое чувствует любой мужчина, сидя рядом с женщиной. Небо потускнело, в печь будто опустились сумерки, и несколько воробьев, набравшись храбрости, слетели вниз, я шевельнул ногой, чтобы отогнать их, и нежно погладил Пианистку по щеке. В вечернем свете ее лицо было желтовато-серым с прозеленью, точно глинистый ил, а на ощупь — как мокрый заледеневший шелк. Я долго гладил ее лицо и волосы, потом подтащил Пианистку еще ближе, чтобы она легла спиной мне на ноги, и мы сидели в тишине, и я купался в любви к женскому трупу, а когда солнце стало клониться к западу, наконец вышел из печи, взвалив Пианистку себе на спину.
6. «Старое русло», с. 476–487
За ту каплю женской любви, что после смерти подарила мне Пианистка, да и за мешок с десятком цзиней каленых бобов, который она мне оставила, я чувствовал, что не могу донести ее до участка и бросить на койку в мертвецкой, словно бревно в штабель. Хотя бы в благодарность за мешок с бобами я должен был доставить ее на девяносто девятый участок и похоронить на кладбище у лагерной стены.
И я нес труп Пианистки к лагерю, дорогой пришлось сделать восемь или девять остановок, и когда мы добрались до кладбища, где лежало полтора десятка наших покойников, солнце клонилось к западному краю неба. У одной могилы кто-то бросил лопату с мотыгой. В последние дни кладбище замело песком, и могилы больше напоминали холмы, рассеянные по пустоши. Я опустил Пианистку на землю, прислонил ее к изголовью чужой могилы, сам устроился рядом и высыпал в рот последнюю горсть каленых бобов из кармана, затем спустился к луже со стоячей водой, разгреб песок, отколол кусочек грязного льда, положил под язык и пошел копать могилу. Я понимал, что могилу Пианистке должен копать Ученый. Любила она не меня, а Ученого. Но чтобы оправдать в глазах Ученого съеденные бобы, я решил сообщить ему о смерти Пианистки немного погодя. А пока очистил землю между двух могил от песка, раздолбил верхний слой мерзлоты и принялся копать. Когда яма стала глубиною два чи, с каждой лопатой мне приходилось поворачиваться, чтобы выбросить землю наружу, и каждый раз я видел привалившуюся к надгробию Пианистку, лицо ее оставалось каменным и сизым, но в глазах читалась недоуменная растерянность, и Пианистка неотрывно смотрела на меня, точно хотела что-то сказать. А потому с каждой лопатой я приговаривал:
