Читать книгу 📗 "Семейный лексикон - Гинзбург Наталия"
Отец по вечерам читал у себя в своем кабинете. Мать с прислугой смотрели телевизор.
После ухода Наталины у матери всегда были прислуги из Венето. Она находила их в деревне, которая называлась Мотта-ди-Ливенца.
У одной из них как-то вечером горлом пошла кровь; мы все очень перепугались, срочно вызвали Альберто, и он сказал, что завтра надо сделать рентген. Женщина плакала от страха; Альберто сказал, что это не похоже на кровохарканье, скорее всего, в горле просто ранка.
Действительно, рентген ничего не показал. В горле была всего лишь царапина. Женщина все плакала, и отец сказал:
— Ох уж эти пролетарии, как они боятся смерти!
Мать всякий раз, когда уезжала Паола, обнимала ее со слезами на глазах.
— Ну не уезжай! Я так к тебе привыкла!
— Приезжай ко мне во Флоренцию! — говорила Паола.
— Не могу, — отвечала мать, — папа не пустит. И потом, Наталия уходит на работу, кто же присмотрит за моими детьми?
Паола, слыша это, обижалась и немного ревновала.
— Они не твои дети! Это твои внуки! Мои дети — тоже твои внуки! Могла бы побыть немного с моими детьми!
Мать иногда ездила.
— Сходи к Мэри! — напутствовал отец. — Сразу же, как приедешь, навести Мэри!
— Конечно, навещу! — отвечала мать. — Я так по ней соскучилась!
— До чего ж она мила, эта Мэри! — говорила она, вернувшись. — Очень достойная женщина. Таких людей не часто встретишь! А как я отдохнула во Флоренции! Люблю Флоренцию. И у Паолы такой прекрасный дом!
— А я Флоренцию терпеть не могу. Не выношу Тоскану, — говорил отец.
Во время войны, когда не было масла, Паола присылала его родителям: у нее в саду на Фьезоланских холмах росли оливы.
— Зачем мне это масло! — сердился отец. — Терпеть не могу Тоскану! Терпеть не могу одолжений.
— Ну что Паола? Все такая же ослица? — спрашивал он мать.
— Нет, что ты! По утрам мне приносили завтрак в постель. Так приятно завтракать в постели, в тепле! Я прекрасно себя чувствовала!
— Ну слава богу! А то ведь Паола иногда бывает такой ослицей!
— А кто тебе мешает завтракать в постели здесь? — спрашивала Миранда у матери.
— О нет, здесь я встаю! Принимаю холодный душ. А потом укутываюсь, раскладываю пасьянс, и мне становится тепло.
Свой пасьянс она раскладывала в столовой. Входила Алессандра, моя дочь, надутая, мрачная: ей совсем не хотелось вставать и идти в школу. И мать говорила:
— Вот она, Мария Громовержица!
— Ну-ка поглядим, поеду ли я куда-нибудь. Поглядим, подарит ли мне кто-нибудь хорошенький домик. Поглядим, станет ли Джино знаменитым. Поглядим, дадут ли Марио, после этой ЮНЕСКО, что-нибудь попрестижнее.
— Чушь! — говорил мой отец, проходя мимо. — Вечно вы мелете чушь!
Он надевал плащ, чтобы идти в лабораторию; теперь он уже не ходил туда на рассвете. Теперь он ходил к восьми утра. На пороге он пожимал плечами и говорил:
— Ну кто тебе подарит домик? Вот курица!
Я все вечера проводила в доме Бальбо. Иногда встречала там Лизетту, а Витторио — нет: он редко приезжал в Турин, а если и приезжал, то вечерами сидел у Альберто, своего старого друга.
Лизетта и жена Бальбо Лола очень подружились. Лола была та самая неприятная красавица, которую я когда-то видела на подоконнике ее дома или на проспекте Короля Умберто; она шла своей неторопливой, надменной походкой.
Лола и Лизетта стали подругами, когда я была в ссылке. Не помню, как это случилось, что я перестала ненавидеть Лолу. Уже потом, когда мы с ней подружились, Лола рассказала мне, что тогда, в те годы, прекрасно понимала, насколько она мне неприятна; она даже стремилась показаться еще более неприятной: ее жесткий характер объяснялся робостью, неуверенностью в себе и унынием. Впоследствии, став ее подругой, я часто и с глубоким недоумением вызывала в памяти тот образ, такой надменный и неприятный, что под ее взглядом я съеживалась, как червяк, ненавидя и ее, и себя. Вызывая в памяти тот образ, я до сих пор сравниваю его с близким и дорогим мне обликом моей подруги, каких не так много у меня в этом мире.
Пока я была в ссылке, Лола какое-то время работала секретаршей в издательстве. Секретарша из нее была никудышная: она вечно все забывала. Потом ее арестовали фашисты, и два месяца она просидела в тюрьме. При немцах, скрываясь и маскируясь, они с Бальбо поженились. Лола была все так же красива, но волосы уже не стригла под пажа, и они больше не стояли на голове, как железный шлем, а в живописном беспорядке ниспадали на плечи, как у индейцев — не у индейских женщин, а именно у мужчин, не прятавшихся от дождя и солнца, прежний строгий чеканный профиль стал нервным и выразительным; это лицо теперь было тоже открыто непогоде, дождю и солнцу. Но иногда, может на какой-то миг, проглядывала прежняя высокомерная мина, и походка вновь становилась пружинистой, надменной.
Отец при каждом упоминании о Лоле считал своим долгом выразить восхищение:
— Как же хороша эта Лола Бальбо! Ах, как хороша! — И добавлял: — Я слышал, они ходят в горы. И дружат с Моттурой [83].
Биолога Моттуру отец очень уважал. Дружба между Бальбо и Моттурой несколько примиряла его с тем, что я каждый вечер ухожу из дома.
— Куда это она? — спрашивал Он у матери. — К Бальбо? Бальбо дружат с Моттурой! Как это они подружились с Моттурой! Где познакомились?
Отца всегда интересовало, как люди становятся друзьями.
— Как они подружились? Где познакомились? — беспокойно спрашивал он. — A-а, в горах, должно быть! Ну конечно, в горах!
Установив таким образом происхождение дружбы, он успокаивался; если он питал уважение к одному из друзей, то был готов перенести его и на другого.
— Лизетта тоже заходит к Бальбо? А где они познакомились?
Бальбо жили на проспекте Короля Умберто. У них была квартира на первом этаже, и дверь никогда не закрывалась. Входили и выходили друзья Бальбо, провожали его до издательства, шли с ним перекусить и выпить капучино в кафе «Платти», потом возвращались к ним домой и говорили, говорили до поздней ночи. Если они его вдруг не заставали дома, то все равно усаживались в гостиной и говорили меж собой, слонялись по коридорам, располагались на его письменном столе: он всех их приучил жить без всякого расписания, забывать даже про ужин и говорить, говорить без передышки.
Лоле до смерти надоели эти паломничества к ним в дом. Но она тем не менее делала свое дело — занималась ребенком, который вызывал у нее смешанное чувство тревоги и скуки, потому что Лола, как и Лизетта, не очень умела быть матерью, перейдя вот так вдруг, без размышлений, из туманной юности к тяготам зрелости.
Время от времени она оставляла ребенка матери или свекрови, а сама наряжалась, надевала жемчуг и другие украшения и выходила, как прежде, пройтись по проспекту Короля Умберто ленивой походкой, прикрыв глаза и словно разрезая воздух орлиным носом. Возвращаясь с таких прогулок, она заставала в доме все ту же публику; все сидели на сундуке в передней или располагались табором на столах, и тогда у Лолы вырывался протяжный и отчаянный гортанный стон, на который никто не обращал внимания.
Когда мужа не было дома, она называла его ласкательными именами и скучала, время от времени испуская все тот же протяжный гортанный стон, только не отчаянный, а нежный, как любовный призыв голубки, но, стоило ему появиться на пороге, она тут же напускалась на него — из-за того, что он, как всегда, опоздал к обеду или оставил ее без денег, а в доме шаром покати, и она скоро с ума сойдет от этой никогда не закрывающейся двери и от этого проходного двора; завязывалась перепалка: он пускал в ход свой ядовитый сарказм, она — только накопившееся раздражение, и в конце концов взаимные обвинения и оправдания запутывались в один неразрывный клубок. При этом они никогда не бывали одни, даже когда ссорились, таким образом, иногда доставалось и торчавшим в доме друзьям: Лола кричала им, чтоб убирались вон, но они и не думали трогаться с места, а спокойно и даже забавляясь ждали, когда утихнет буря.
