Читать книгу 📗 "Защита Чижика (СИ) - Щепетнев Василий Павлович"
Итак, загрузили в Москве. Затем перелёт в Ливию Триполи с остановкой в Вене. На этом отрезке салат «Советский» безопасен. И всё остальное тоже. Но потом… Прилетели в солнечный Триполи. Стоянка четыре часа. Самолет — металлическая коробка — греется на раскаленном аэродроме под африканским солнцем. Кондиционеры стараются, но кто знает, что творится в багажных отсеках и буфетах? Новых продуктов за границей не берут, святое правило: беречь валюту для Родины. Пользуются тем, что привезли. Отсюда и риски. Конечно, шпроты — консервы. Но когда их вскрыли? Если здесь и сейчас, на обратном пути — это ничего, это можно, если они не просрочены. А если их вскрыли по пути в Ливию? Часть не съели… И вот, следуя священной формуле «экономика должна быть экономной», которую порой понимают с убийственной буквальностью, недоеденные по пути туда шпроты или салат предлагают доедать по пути обратно? Экономия! Превышение плана по сохранению народной копейки! Эта мысль казалась чудовищной, но в то же время — до боли знакомой, вписанной в логику системы. Практика… она показывала и не такое.
Самолет начал снижаться, заложило уши. Я тихонько запел песенку из детства: «взвейся да развейся, знамя боевое, знамя полковое, мы идем в поход» И отлегло, уши вновь обрели прежнюю чуткость.
И я услышал резкий, тревожный звук. Стук. Настойчивый, металлический. И голос стюардессы, уже без прежней сладковатой профессиональности, а жесткий, командный:
— Гражданин! Пожалуйста, вернитесь в салон! Немедленно! Во время посадки находиться в туалете категорически запрещено! Пожалуйста, вернитесь и пристегнитесь в своем кресле!
В ответ ни звука. Ни ответа, ни щелчка отпираемой двери.
Стук повторился, громче, нетерпеливее. Голос стюардессы перешел в требовательный регистр, почти крик, заглушая шумом двигателей:
— Откройте немедленно! Это приказ командира! Немедленно выйдите!
Пауза. Напряженная, густая. Потом — лязг металла. Мастер-ключ. Скрип открывающейся двери. И тут же — короткий, сдавленный вскрик стюардессы, мгновенно стихший. Потом ее голос, уже срывающийся, полный паники, зазвучал по всему салону через систему оповещения:
— Внимание! Если на борту есть врач — немедленно подойдите к туалетной кабине в носовой части салона! Повторяю, срочно требуется врач!'
Ну, вот. Я как раз и есть врач. Тот самый, что размышлял о сроках годности салата «Советский». Отстегнулся от кресла, и пошёл туда, куда позвали, чувствуя на себе вопрошающие взгляды других пассажиров первого класса. Мир сузился до узкого прохода и открытой двери туалета.
Картина безрадостная, как в американском учебнике по неотложке. Тесная кабинка была забрызгана рвотой — желтоватой, с кусочками непереваренного хлеба и рыбы. Запах стоял тяжелый, кисло-сладковатый, тошнотворный. Костюм Геннадия Макаровича тоже был испорчен. Сам он сидел рядом с унитазом, прислонившись к переборке, голова запрокинута. Лицо землистое, губы синюшны. Глаза закатились, видны были только белки. Дышал он шумно, хрипло, с надсадными, прерывистыми вдохами и слабыми выдохами. Пульс под моими пальцами на запястье едва прощупывался — нитевидный, аритмичный. Кожа холодная, липкая. Он не просто сидел. Он умирал. На глазах. Здесь, в зловонной кабинке, на высоте нескольких километров, на пути из социалистической Ливии в капиталистическую Вену.
Последующее слилось в калейдоскоп действий, знакомых до автоматизма, но от этого не менее жутких в данной обстановке. С помощью двух стюардесс (лица белы как мел, но руки работали четко) мы вытащили Геннадия Макаровича в проход. Положили на спину. Расстегнули воротник, ремень. Голову набок — чтобы не захлебнулся рвотой, которая продолжала сочиться изо рта. Искусственное дыхание. Непрямой массаж сердца. Кто-то подал аптечку. Судорожные попытки найти вену на холодной, липкой руке. Нашел, куда она денется, вена.
Почти каламбур.
Всё происходило под рёв двигателей снижающегося лайнера, под испуганными взглядами пассажиров, прижатых к своим креслам командами бортпроводников. Мир качался, вибрировал. Стюардесса требовала от пилотов, чтобы связались с землей, с Веной.
Проведенные реанимационные мероприятия — этот казенный термин покрывал собой адский труд, липкий пот, ноющую боль в сведенных мышцах рук и ощущение полной, беспросветной беспомощности перед лицом неизбежности — позволили дождаться посадки. Не более. Сердце, слава богу, не остановилось окончательно. Дыхание, жалкое, поддерживаемое искусственно, сохранялось. Жизненные функции организма теплились вплоть до момента, когда трап подкатил к самолету и на борт ворвались австрийские медики в чистых, не помятых халатах, с современным оборудованием. Их лица были сосредоточены, профессиональны, лишены той паники, что читалась у наших стюардесс. Они быстро переложили Геннадия Макаровича на носилки, подключили кислород, начали свои манипуляции. Во всяком случае, вынесли его из самолета дышащим. С биением сердца. Формально — живым.
Я стоял в проходе, вытирая платком липкие руки, чувствуя въедливый запах рвоты и лекарств, смешанный с привычным запахом пластика салона. Смотрел, как австрийцы уносят это живое-неживое тело, завернутое в серебристое спасательное покрывало. «Живым». Что значило это слово сейчас?
Карточки, Геночка. Где карточки? Жалостный голос Клавдии Ивановны, плач пятилетней Насти… Они нашли его. Нашли в самолете, летящем между двумя мирами. Нашли и отобрали последние, «особенные» карточки. На всё.
Такой вот перелёт. Из пункта «А» в пункт «Б». С «самым лучшим» обслуживанием. Практика показала. Она всегда показывает. Я вернулся на свое место, упал в кресло. За иллюминатором проплывал венский аэропорт — чужой, равнодушный. В ушах стоял хриплый стон Глебовского, ладони помнили его рёбра. И почему-то очень захотелось боржома. Просто боржома. Без шпрот.
Глава 6
1 мая 1980 года, четверг
Отравленная пешка
Мы стояли на трибуне Мавзолея, овеваемые майским ветерком, ласковым, весёлым, пропитанным весной. Весной, но и чем-то ещё — торжественным и солидным, как гранит вокруг нас. Мимо двигались колонны демонстрантов. Знамена трепыхались, как прибитые к древкам шкуры поверженных драконов, портреты вождей качались над толпой — эти плоские лики, глядящие поверх всех и вся. Утомительно это: стоять, будто на смотринах у истории, пусть честь пребывания на трибуне и считается высокой. Ноги скучали, спина просила движения, а мысли, как назойливые мухи, лезли невесть куда.
Меня распределили в одну тройку с небожителями — нет, не богами, конечно, но героями: с Берталаном Фаркашем и Валерием Кубасовым. Они неделю как вернулись с небесной тверди, отщелкав на орбитальной станции «Салют» тридцать суток — рекорд для программы «Интеркосмос». Их лица хранили следы невесомости, легкую одутловатость, а взгляд, особенно у Кубасова, казалось, все ещё цеплялся за далекие звезды, а не за эти московские крыши. И удостоились они, по праву, этой высокой чести — быть здесь, на самом острие события. А я? Я был здесь… по стечению обстоятельств. Как значок ГТО на груди — вроде при деле, а толку от него никакого.
Валерий Николаевич Кубасов. Человек-утёс. Не по росту, нет, а по основательности. По тому, как он стоял, рассекая и воздух, и гул толпы. Редкая улыбка смягчала строгие черты. Третий полёт. Но я знал, что душа его рвалась дальше. Не довольствовался он кружением над землей, словно воробей над крошками. Марс манил его. Красная, загадочная планета. Что ж, Марс подождет. Орбита его, как и наша земная судьба, исчислена с математической точностью. В нужный час и наши корабли, и наши люди окажутся в назначенной точке пространства. Всё по плану. Не в этой жизни, так в следующей.
Первые полчаса на этой почетной высоте я чувствовал себя котом, забравшимся на шкаф в чужой квартире. Вёл себя тихо, вел себя скромно, вел себя незаметно. Ведь кругом — Они. Те самые, чьи лики несла толпа. Столпы. Олимпийцы. Не в смысле спортивном, разумеется, а в том, древнем. Боги, обитатели высот, повелевающие громами и молниями, морями и океанами, недрами и пажитями да и всем прочим, что движется, дышит и мыслит на этой огромной, но покорной им земле. Как тут не притихнуть? Как не потупить взор, будто октябрёнок перед грозным учителем?