Читать книгу 📗 Конвой - Юнссон Торстен » Страница 16
Оба других исключения — техасец Смит и Леклерк с Ньюфаундленда, и они не боятся смерти главным образом потому, что бывали в местах, где никто не обладает правом городского жителя на защиту, и оба рассматривают опасность как нечто, чему можно оказать сопротивление. Для Смита из Техаса она оказалась бы — если бы он решил задуматься на эту тему — пропитана сухим горячим воздухом его родного города; он чувствует, как тот ударяет в лицо, только открыв дверь и выйдя из кондиционированного пульмановского вагона на перрон, и как отчетливо сначала ощущается жара, поднимаясь вверх по коже внутри штанин и становясь потом знакомой и домашней. С сумкой в правой руке он проходит мимо негров, занятых наполнением резервуаров на крыше вагона льдом, чтобы пассажиры могли продолжать свое путешествие во влажную теплую Луизиану, нагреваясь до разумных пределов, и отвечает на приветствие Генри с крыши вагона, и улыбка Генри, растягивающая его темно-коричневые щеки, тоже домашняя. Он проходит через бетонный переход под рельсами, народу не особенно много, он идет мимо Консепсьон, которая сидит с обоими пацанами в теньке и пытается продать свое мексиканское барахло фабричного производства. Он проходит сквозь зеленый, пятнистый от солнца свет в здании вокзала и снаружи под горячими лучами солнца, останавливается. Перед ним песочный прямоугольник площади, ровный и освещенный солнцем, и тени вдоль зданий узки и черны, они вытягиваются как рвы под северной и западной стенами белой бензоколонки. Штанины тепло бьются вокруг лодыжек, пока он там стоит. Немногие сошедшие с поезда уже успели исчезнуть, и единственный, кого он видит, — старикан Алистер, сидящий в дверном проеме под вывеской колонки, в тени, так что только пальцы его ног еле-еле выступают за ее край. Он перекладывает сумку в левую руку и идет наискосок через площадь на Дёзерт-стрит выпить пива в баре. Идя, он чувствует, как по спине начинает течь пот, и прохладу, когда через тонкую хлопковую ткань дует ветер. Еще не дойдя до решетчатой двери, он думает, что идти ему еще прилично, и сомневается, стоит ли пить пиво в жару, и он медленно и нерешительно открывает дверь, дает ей захлопнуться за собой и успевает привыкнуть к полутьме перед тем, как сделать шаг к бару. Здесь полно военных, видит он, и тут замечает в дальнем углу Мигеля, который, выйдя из-за стола в загородке, скрючился с пистолетом: и от виска так близко, что могло бы попасть в глаз, и он снова за дверью, и ждет несколько мгновений, и слышит по грохоту и шарканью ног по полу, что они его взяли; и потом снова заходит забрать сумку, и Мигель лежит на полу, и Смит просит их отпустить его и ему приходится выпить пива. Теперь, почти два года спустя, он не помнит об этом ничего больше — больше того, что иногда вспоминается, чтобы немного покрасоваться наряду с другими годящимися для этого вещами. Но это не то, о чем стоит видеть сны.
У Леклерка тоже есть похожие воспоминания, хотя тени в них намного длиннее. Это тени деревьев и скал, четкие и синие, они лежат на снегу, и прохладная длинная журчащая тень утеса, поднимавшегося прямо из колкого заросшего березняка; это там остались его сапоги, как-то раз много, много лет назад. В основном в этих воспоминаниях снег, а в одном из них снегу почти удалось провести его своей мошеннической безмятежностью; но это смутное воспоминание совершенно его не мучает; ведь в конце концов он справился. И все же это почти случилось, и ближе быть не может, потому что тогда это и будет оно самое, и у него целый рюкзак таких воспоминаний, редко извлекаемых на свет, и в результате сейчас он не особенно думает о том, что может произойти.
Он лежит на койке и спит с открытым ртом; свет не погашен. Сейчас без нескольких минут два, и молодой человек из Техаса, проведший два долгих зевающих часа в роли вахтенного в салоне, не может дождаться, пока закончатся последние минуты, он идет и будит Леклерка, который его освободит: тому может понадобиться несколько минут, чтобы проснуться. Он проходит мимо каюты доктора и протягивает свою загорелую, костистую, высушенную солнцем руку и отодвигает занавеску.
— Том, — говорит он и кладет ладонь на плечо Леклерка. Ньюфандлендец резко открывает глаза и выглядит абсолютно проснувшимся.
— Тебе пора заступать, — говорит Техас.
— All right. Все спокойно, естественно?
— Not a darn thing happened [40], — отвечает Техас. — Скукота чертовская.
— В пижаме сидеть можно?
— Не надо, там довольно холодно.
Леклерк натягивает штаны и толстую клетчатую куртку. Техас садится на край своей койки, и он уходит. Когда он выходит в коридор и задергивает за собой занавеску, Техас зовет его, и он просовывает голову обратно.
— Там в термосе на столе кофе, — говорит Техас.
— Дело хорошее.
Леклерк тихо проходит мимо каюты доктора и выходит в полуосвещенный салон. С чашкой кофе в руке он садится в углу на диван. Посидев какое-то время и полностью прогнав сон, он не знает, о чем размышлять, и сидит там, и слушает море, с шипением расходящееся от носа судна, и дерево, скрипящее в лестницах.
Для доктора, лежавшего без сна в своей каюте и следившего взглядом за бело-желтым кругом от лампы, путешествующим по потолку, ночи всегда были бесконечны, пока не заканчивались, но короткими, легкими и сразу же забывавшимися, когда он вставал и совершал утреннюю прогулку по палубе. Раньше, когда он был моложе, он лежал и размышлял, и планировал, если не мог заснуть, готовил еще не совершенные путешествия и дополнял еще не законченные коллекции. Но теперь, когда никаких иных путешествий, кроме тех, в которые отправляла его война, ожидать не приходилось, ночи текли словно тяжелое, радужно переливающееся на поверхности машинное масло, так медленно, что он не замечал их течения, но все же с легким, переменчивым мерцанием на поверхности — лесов и полей, людей и зверей, разговоров и прогулок, — казавшихся ему бессвязными, не вызывавшими ни желаний, ни сожалений, и когда он лежал на спине и зрачки незаметными движениями взад-вперед отслеживали описываемый кружком света овал, он не ощущал нехватки воспоминаний бóльших, чем те, что посещали его добровольно. Прежде его мечты бывали другими, и когда он занимался ими достаточно ночей, засыпая их опилками поверхность сознания вдоль и поперек, то магнит под ней всегда выделял ток и опилки складывались в узор, который потом, когда он без напряжения позволял своим действиям следовать этому узору, дарил ему внешнюю неутомимость и волю к жизни; но теперь опилки мечты в такой узор уже не складывались. Магнит под поверхностью перестал работать, а почему и когда это произошло, он не знал. Единственное, к чему он теперь часто возвращался, было раздражение из-за того, что министерство флота не желало дать ему по-настоящему ответственную должность на по-настоящему опасном корабле, но эта мысль была не узором, а просто ямкой, где скапливались старческие кислоты, проедая ее все глубже. Доктор Хэлвич регулярно предпринимал попытки разбавить содержимое ямки напитком по специальному рецепту, но это помогало только днем, а по ночам, пролежав пару часов, когда движения на радужной поверхности замирали, он чувствовал, как кислота начинала капать в эту ямку где-то внутри в области сердца. Капало долго и обычно заканчивалось тем, что он представлял, как что-то случается с мирным судном, на котором он служит, и он опускается в соленую йодистую воду и смывает с себя всё. Он был больше готов к тому, что такое случится с «Барамой», чем кто-либо другой на борту, однако это не мешало ему сожалеть о последствиях, которые будет иметь что-то такое для тех, кто моложе и крепко держится за разные вещи. Разумеется, тогда их минует медленное ускользание всего этого, всего этого праха с их ладоней — но вместо этого им предстоят несколько минут, когда это будет вырвано у них так, как сдирают кожу с ладоней и кончиков пальцев. Поэтому доктор не желал судну ничего подобного, но часто, перед тем, как задремать под утро на пару часов, он с удовольствием чувствовал, как прохладная вода омывает его узловатую складчатую спину, вялую, красную, всегда горячую кожу живота, ноющие щиколотки, и опытной рукой прижимает прохладный гладкий компресс к голому темени.
