Читать книгу 📗 "Энтомология для слабонервных - Качур Катя"
– Петь, только не гони, у неё тахикардия, – предупредила Улька. – И не тормози резко, иначе давление подскочит.
– Будь спокойна, Ульяша, вернём нашу Леечку в лучшем виде!
Петюня, знатный бабник, чмокнул Ульку в красивую шею и даже нацелился в губы, но Ульяна огрела его полотенцем, как наглую муху. Открыв дверь фаэтона, Петюня усадил Лею на перетянутое новым дерматином кресло, сам сел за руль, завёл машину и с диким рёвом тронулся с места. Осколки щебёнки брызнули из-под колёс, Лея подпрыгнула, завизжала, как девочка захлопала в ладоши. Ветки акации с упругими зелёными стручками больно полоснули по лицу, справа поплыл дощатый серый забор, всё быстрее, как карты, разложенные фокусником в ряд, понеслись калитки соседних дач. Пасека Козявкина, с десятком разноцветных пчелиных домиков, пролетела перевёрнутой страницей «Веселых картинок»[39], сменившись кудрявой шевелюрой дубовой рощи. Кабриолет со снятым верхним брезентом рычал, словно осёдланный великаном ящер, и рвал землю круглыми когтями. Собаки, не признав чужака, бросались в истерике на задний бампер, но, охрипшие, растрёпанные, теряли железного зверя из виду и лаяли от отчаяния и бессилия. На пустую трассу вылетели с визгом тормозов, описав огромную кривую. По бокам навстречу помчались поля, мельтеша разнотравьем, мошки разбивались о лобовое стекло всмятку, оставляя разлапистые пятна, напуганные птицы увёртывались с криком, боясь переломать крылья. Ветер подхватил седую Леину шевелюру и разметал её, как полотнище флага над головой. Голубая юбка в оборках сорвалась с коленей и, обнажая ноги, вздыбилась, словно волна на картине Айвазовского. К ней пузырьками белой пены присоединился шифоновый палантин, обнимающий шею. В маленькую ладонь, которую Лея выставила навстречу ветру, упирался воздушный поток. Он ударял мячом, а затем становился жидким, упруго обтекая пальцы. Лея хохотала, декламировала стихи, раздавала воздушные поцелуи птицам, то и дело обращаясь к Петюне:
– Ты знаешь Северянина? «Эле-гант-ная коляс-ка в элек-тричес-ком биень-е элас-тично шелес-тела по шоссей-ному пес-ку[40]…» – рубила она каждый слог. – А! Каково? Будто про нас!
– Знаю, знаю! Читал в библиотеке! Эх, всю жизнь я мечтал о своей машине, о своей комнате, о своей бабушке. Никогда у меня этого не было. Тридцать коек в детском доме, одна воспиталка на всех, железная миска, железная кружка. И вдруг – семья! Вот оно, счастье!
Петюня улыбался, сдерживая тяжёлый руль. Волосы его, кудрявые, пшеничные, так же летели прядями во все стороны, рубашка надулась парашютом, закатанные выше локтя рукава открывали мощные загорелые руки. Профиль, нечёткий, с носом-бульбой, по-детски трогательный, напоминал Лее всех дорогих, но безвозвратно потерянных мужчин: Йозефа, Даниэлика, Натана… Незабудковые глаза её, прозрачные, словно чистейший топаз, наполнились слезами, которые, забыв земное притяжение, скользили вверх по вискам к седым завитушкам.
– Петенька, внучок! А поддай-ка скорости! – перекрикивала она ветер.
И Петюня топил педаль газа, смеясь в ответ. Тяжёлое солнце стало клониться к горизонту, от него обиженно отвернулось поле подсолнухов, верных служителей востока. Западные же облака, облитые кровью, как куски медицинской ваты, медленно затягивали неотшлифованное ржавое небо. Леин белый палантин тоже стал оранжевым, а её растрёпанная седина загорелась скифским золотом. Уставшая, обветренная, она обмякла, Петюня сбавил скорость, и они просто скользили, хрустя сначала разбитым асфальтом, затем гравием, потом щебёнкой и наконец притормозили у калитки, оповестив клаксоном о своём возвращении весь массив. Лея вышла из кабины, опираясь на руку Петюни, будто космонавт из приземлившейся капсулы: пьяная, потусторонняя, счастливая. Щёки горели от давления, колени тряслись, улыбка блуждала на лице. Улька проводила её в дом, уложила на диван, дав запить горсть таблеток с ладони.
– Внуки мои, да не предайте своих детей, не отвернитесь от них, как подсолнухи от закатного солнца, – утопая в подушке, пафосно изрекла Лея.
– Вы о чём, бабушка? – Улька подтыкала тёплый плед под её бока.
– Тебе ли не знать, о чём я! – с укоризной ответила Лея. – Петюня – брат ваш. Аркашкин брат. Элькин. Не обижайте его, примите его как родного и обогрейте теплом сердца своего.
– А, ладно, – отмахнулась Улька. – Обогреем. Спокойной ночи, бабушка.
– Уля! – Лея откинула плед и села на диване. – Что значит спокойной ночи? Я бы ещё поела!
* * *
Лето 1980-го для Гинзбургов ознаменовалось приездом на куйбышевскую дачу Эльки с сыном. В Москве шумела Олимпиада, куда Зойку пригласили как лучшего переводчика страны, а здесь, в тени зреющих яблонь, бродила по тропинкам Лея, болтались дети, тазами готовила беляши Улька, разливал по банкам мёд Козявкин, возился под брюхом своего кабриолета Петюня. Элька не могла надышаться ароматами цветущих сиреневых флоксов, розового клевера, сорняков, забивших кусты клубники, и самой клубники, огромной, рыхлой, перезрелой, тающей во рту и на женских лицах – в журнале «Крестьянка» за июль вышел рецепт потрясающей маски для кожи из свежих ягод и сливок. Клубничная Лея, клубничная Эля, клубничная Уля и восьмилетняя Оленька были лакомым кусочком не только для мух и ос, но и для неуёмного Петюни, который любил налететь на женщин внезапно и лизнуть шершавым языком вожделенные щёчки. В эту июльскую неделю его особенно вдохновляли щёчки вновь прибывшей Эли, поскольку Улька была давно и безнадёжно к нему равнодушна, а у архангельской милиционерши вызывающим огоньком горели чёрные глаза, снежной белизной светилась кожа и задорно торчал вверх своенравный подбородок. Он не раз предлагал ей прокатиться на своём фаэтоне, но Элька отказывала: не хотела ни на миг своего небольшого отпуска отрываться от благолепной волжской природы. Зато с Аркашкой, Улькой и детьми они каждый день пешком через узенький мостик доходили до дубовой рощи, играли в футбол, в бадминтон, а то и просто бродили по живописным тропинкам средь зарослей чапыжника и гигантских лопухов.
– Как твоё расследование? – вспомнил вдруг Аркашка разговор двухлетней давности. – Ну с этим вашим, Эгоистом-грабителем?
– Эстетом? – засмеялась Элька. – Да никак. Ничего не раскрыто, очередной висяк.
– Ну ты же тогда прямо рванула из Москвы в Архангельск!
– Да что толку. Взяли его бабу, подельницу, через неё он продавал награбленное. Часть улик у неё изъяли, часть нашли у покупателей магазина: кто книгу редкую приобретал со штампом библиотеки, кто тарелочку немецкую, кто статуэтку. Но сама баба – Диана – так его и не сдала. Призналась только, что зовут его Пашкой Анищуком, что любит его и ничего больше не знает. А сам Анищук пропал из Архангельска, похоже, насовсем. Пыталась запросить в других городах, были ли кражи с его почерком, ответили, случалось похожее в Саратове. Объявили во всесоюзный розыск. Осел где-то наш Анищук, растворился. У преступников это бывает. Всплывёт…
– Ну ты-то сердце уже не рвёшь? – спросила Улька.
– Да знаешь что, – Эля сорвала лист лопуха и смахнула с себя толпу комаров, – послужишь в нашей милиции, таким скептиком и циником станешь, что уже ни за кого душа не болит.
– Оно и видно, – усмехнулся Аркашка, – годами без отпуска работаешь.
– Ну что-то мы раскрываем! – вздохнула Эля. – Не зря же о нас фильмы героические снимают.
К обеду лепили пельмени, маленькие, с огромным шариком фарша из говядины, свинины и рыбы по рецепту Бэллы с Груней. Шесть противней заморозили на будущее, а два сварили сразу. Детям тоже дали сварганить по паре кривых пельмешек, кошкам, что наяривали кругами между ног, сунули мясо прямо в рот. На запах прибежали Наум, Козявкин и Петюня. Как всегда, расселись вдоль длинного стола на веранде, толкаясь боками, разлили «Кокура» мимо бокалов на скатерть, смеялись, балагурили, спорили с набитыми ртами. На сладкое Улька напекла блинов с клубникой и мёдом. В сине-золотой сервиз Ленинградского фарфорового завода налили чая со зверобоем и чабрецом, в стеклянных салатницах дрожало клубничное желе и самодельное мороженое из взбитых сливок. Лея держала чашку по-королевски, зажав ручку тремя пальцами, оттопырив мизинец и безымянный. Петюня копировал её неловко мужицкой пятернёй.