Читать книгу 📗 Четверокнижие - Лянькэ Янь
И вот люди находили солончаковую ложбину, закапывали там покойника, в изголовье ставили камень или втыкали палку, чтобы отметить могилу, чтобы родные могли забрать останки домой. Но на другой день смотришь — ни палки на могиле, ни камня, и никто уже не вспомнит, где похоронили покойника.
К середине двенадцатого месяца на девяносто девятом участке умерли от голода восемнадцать человек. Однажды, перед тем как разойтись в поисках семян, люди собрались во дворе обсудить, сколько щелочной корки добавлять в отвар, и я заметил, что лицо Пианистки отличается от остальных. У других заключенных на лицах лежала восковая желтизна или серая предсмертная бледность, а щеки Пианистки светились едва заметным румянцем. Смерть ветром кружила по старому руслу, никого не жалея. И мужчины, и женщины давно перестали стирать, причесываться, умываться и чистить зубы. А волосы Пианистки были аккуратно причесаны и заплетены в косу, на конце косы был завязан бантик из черной тесемки, пунцовая курточка сияла чистотой, а все складки на груди и талии лежали там, где надо.
Тогда у меня зародились первые подозрения. Пианистка стояла чуть в стороне от остальных заключенных, и я осторожно разглядывал ее через строй шей, от голода напоминавших хворостины, а когда подобрался поближе, то уловил слабый, едва различимый аромат кольдкрема. Я встал позади Пианистки, тайно дивясь и радуясь своей наблюдательности. Когда голод только начался, Мальчик давал мне пригоршню муки за каждую страницу «Истории преступных деяний». Потом зону перевоспитания лишили пайка, и Мальчик сократил награду до пригоршни муки за каждые пять страниц. Скоро мука у Мальчика закончилась, и за новые страницы записок я получал щепоть или полпригоршни каленых бобов. Люди на девяносто девятом участке пухли от голода, не могли встать с постели, а меня Мальчик продолжал понемногу снабжать пайком.
Я тоже голодал, но пока каждый день тайком записывал все, что видел и слышал на нашем участке, голодная смерть мне не грозила. Вот только в последние дни люди расходились по дальним полям, чтобы искать семена, и мне нечем было заполнить «Историю преступных деяний». Уже пять дней я не сдавал Мальчику новые страницы и не получал в награду каленых бобов. Я решил, что отныне буду следить за Пианисткой, записывать каждое ее слово, каждый шаг, скоро я выясню, отчего на лице ее играет сытый румянец, и тоже разживусь едой. Быть может, и мое лицо тогда сделается живее. На девяносто девятом участке умерли от голода восемнадцать человек, а она ходит в опрятной курточке, чистенькая и умытая, да еще благоухает кольдкремом. Обсудив, сколько щелочной корки все-таки добавлять в отвар, люди побрели за ворота, опираясь на палки, держась за стены, похожие на овец, что разбредаются в разные стороны, когда пастух спозаранку отпирает загон. Люди ковыляли кто на восток, кто на запад, одни сбивались вместе, а другие выходили за ворота и одиноко брели куда-то сами по себе.
Солнце забралось почти на самую середину неба, белесые поля обрастали тонкой позолотой. Силуэты вдали постепенно превращались в черные точки и таяли на горизонте. Я стоял поодаль от ворот и ждал, когда выйдет Пианистка. А она сходила в казарму за мешочком для семян и скоро вышла за ворота вместе с Докторшей. Они о чем-то поговорили у ворот, и Докторша двинулась на восток, а Пианистка — на юго-восток, не медленно и не быстро, словно знала, куда идет, словно там ей должны были отдать какую-то вещь. Я следовал за ней в парю десятков метров, тоже прихватив с собой мешочек, чтобы сделать вид, будто собираю семена, если Пианистка меня заметит. Так я и шел следом за Пианисткой, солнце отбрасывало мою тень налево, и она была похожа на сухое дерево, которое ветер выворотил с корнями и тащит по земле. Скоро от голода дыхание у меня сбилось, как если бы я пробежал без остановки полтора десятка ли. А Пианистка, которая не сделала за все время ни одной остановки, только ускоряла шаг. Когда она добралась до развилки, я опустился на корточки передохнуть, и тут Пианистка оглянулась по сторонам, — убедившись, что кругом никого нет, она неторопливо двинулась на юг, прямиком к девяносто восьмому участку.
Она шла по дороге, а я пробирался за ней полем, лагерь девяносто восьмого участка находился в восьми ли от нашего лагеря; поравнявшись с южной стеной, она остановилась, подняла с земли палку в человеческий рост высотой, воткнула ее у дороги и направилась к плавильным печам в одном ли к западу от участка.
Все было условлено заранее: Пианистка воткнула палку у дороги, и спустя недолгое время из ворот участка вышел средних лет мужчина в выцветшем военном кителе, он выдернул палку, бросил у края поля и пошагал к печам. Скоро оттуда выглянула Пианистка, улыбнулась мужчине: «Принес?» Он вынул из-за пояса мешочек размером с кулак, помахал им в воздухе, и они с Пианисткой скрылись в одной из печей.
Я притаился в поросшей травой яме и следил за сценой у печи, уже разгадав, что это, к чему и зачем. Солнце стояло в зените, ветер со старого русла под теплыми солнечными лучами сделался мягким, словно шелковое полотно.
Зимний холод к полудню ослаб, поля застелило тонким теплом. Я вылез из промерзшей ямы и начал осторожно пробираться к печам. Печи поставили здесь прошлой зимой, когда девяносто восьмой участок вместе с остальными плавил сталь, а теперь они превратились в любовный притон для Пианистки и человека в поношенном кителе. Не знаю, сколько чугунных лепешек выплавили тогда на девяносто восьмом участке, но за год землю вокруг печей выдуло ветрами, глазам открылись черные с рыжими подпалинами стены, и выстроенные в ряд печи напоминали ржавые зубцы огромной крепостной стены. Пианистка с мужчиной скрылись во второй по счету печи, я подполз ко входу, посидел там на корточках, навострив уши, но ничего не услышал и решил обойти печь сзади. По стенке я вскарабкался на самый верх — оказалось, печное окно, куда раньше заливали воду, смотрит прямо в небо, как устье колодца. Затаив дыхание, я осторожно подобрался к краю окна, заглянул внутрь и тут же отвел глаза. Вдалеке люди собирали семена. Кто-то уже развел огонь. Несколько секунд я просидел наверху, разглядывая далекие дымки и стараясь унять сердцебиение, потом снова подполз к окну и заглянул внутрь. Топка была размером с половину комнаты, землю у северной стенки укрывал толстый слой сухой травы. Сверху на траве лежало грязное дырявое одеяло, старая вата, глядевшая из дырок, напоминала дешевую бумагу, что несколько лет пролежала в земле. Одежда Пианистки и мужчины была свалена рядом, сами они забрались под одеяло, наружу торчали только головы и плечи. Мужчина возился над Пианисткой, похрюкивая, точно боров, а она высунула голову из-за его плеча и пристально смотрела куда-то наверх. В стене наискосок от их постели имелся небольшой уступ, где Пианистку ждала кукурузная лепешка, от лица Пианистки до уступа было всего два чи, и лепешка тянула к себе глаза и лицо Пианистки, словно лампа в темной комнате. Мужчина не разрешал Пианистке съесть лепешку, хотел, чтобы она сосредоточилась на их занятии, но Пианистка смотрела на лепешку так пристально, что казалось, глаза ее сейчас разорвутся от усилия. Скоро мужчина остановился, немного передохнул, порылся в кармане брюк и достал оттуда половину белой пампушки. Лепешку он убрал в сторону и положил на ее место пампушку, словно подкрутил фитиль у лампы, чтобы светила ярче, и коротко бросил Пианистке: «Пшеничная». И тронул Пианистку за плечо, и она поспешно выпросталась из-под одеяла, встала на четвереньки, чтобы мужчина вошел в нее сзади, а сама запрокинула голову, вытянув и без того длинную тонкую шею, и, не отводя глаз, смотрела туда, где ждала ее половина белой пампушки.
Мужчина вошел в раж, он обрабатывал Пианистку сзади, хрипло рыча от удовольствия. А голая Пианистка стояла коленями на земле, одной рукой упираясь в обожженную докрасна стену топки, а другой пытаясь дотянуться до уступа, где лежала белая пампушка, но мужчина заревел: «Подождешь!» Пианистка отдернула руку, но ее взгляд остался прикован к половине белой пампушки, словно к огоньку в черном погребе. Тем временем мужчина ускорился, он ликовал и свирепствовал над Пианисткой, словно одержимый. Припав к окну, я неотрывно смотрел на мужчину и Пианистку, и уголки глаз мне жгло, будто огнем. Не знаю, как долго они там развратничали, но наконец мужчина издал безумный рев и осел на одеяло, бормоча сам себе: «Вот благодать. Удружил мне великий голод, еще как удружил». А Пианистка кинулась к стене, схватила кукурузную лепешку, поспешно откусила и набросилась на половину белой пампушки. Когда Пианистка почти доела, мужчина сказал, словно извиняясь:
