Читать книгу 📗 Четверокнижие - Лянькэ Янь
— У меня самого муки почти не осталось, теперь будем встречаться через день.
Пианистка замерла и вдруг кинулась ему на грудь, поцеловала в губы:
— Ты ведь начальство, ты поедешь наверх и возьмешь еще. Завтра я обойдусь без белой лепешки, мне довольно будет кукурузной.
— Все-таки городских и образованных приятней иметь, чем деревенских, — усмехнулся напоследок мужчина и принялся одеваться.
И все стихло. Я медленно отполз от окна и уселся под солнцем на верху печи, в голове у меня гудело, перед глазами стояло белоснежное тело Пианистки, я видел, как она буравила глазами половинку белой пампушки, пока над ней трудился мужчина, как жадно ее глотала. Облака в высоком и чистом небе с тихим топотом шагали под солнечными лучами. В округе появилось еще несколько дымков от очагов с травяным отваром, они поднимались к небу, свиваясь, словно пеньковые веревки, а после будто бы застывали, но на самом деле медленно рассеивались и исчезали в небе. Все-таки зима еще не кончилась, в воздухе держался холод, припорошенный слабым теплом полдневного солнца. В перекрестье тепла и холода пески и сухие корни источали серовато-желтый свет; запах жухлой травы и сухого песка, размятый солнечными лучами, оборачивался диким духом водорослей, которые долго лежали на ветру и солнце. Но вот среди толчеи разных запахов я различил, как из печи вылетел и завис в поднебесье аромат белой пампушки и посверкивающий румяный запах каленых бобов. Разглядывая далекие дымки, я вытянул шею, вдохнул сытные ароматы, а услышав под собой шаги, мигом сполз к середине печи, развернулся и увидел, что Пианистка с мужчиной выбрались наружу, осмотрелись по сторонам и направились в разные стороны.
Когда они отошли достаточно далеко, я спустился вниз и забрался в топку, — одеяло, которым они укрывались, было сложено у стены, защищенной от дождя и ветра, а сверху забросано сухой травой.
Я убрал траву, развернул одеяло, в ноздри мне ударила грязная вонь, но сквозь вонь пробивались другие запахи, я потряс одеяло и подобрал с земли несколько хлебных крошек и пару каленых бобов. Торопливо проглотив крошки с бобами, я сложил одеяло, забросал его сухой травой, вышел наружу и увидел, что мужчина направляется к лагерю девяносто восьмого участка, а Пианистка идет в сторону девяносто девятого участка, ее пунцовая курточка с отложным воротничком плывет по дороге, похожая на тлеющий огонек, что никак не погаснет.
Я тоже побрел к девяносто девятому участку.
Добравшись до лагеря, я понял, что люди с полей еще не возвращались. Во дворе было тихо, как на заброшенном городском кладбище. На двери Мальчика висел замок — значит, он снова уехал наверх. При виде замка мне страшно захотелось рассказать Мальчику все, что я сегодня разведал. Я понимал, что за такой рассказ он даст мне полпригоршни каленых бобов, но если я запишу все, что видел и слышал, то получу целую пригоршню. Меня так и подмывало рассказать кому-нибудь, что я видел, объяснить, почему у Пианистки на щеках до сих пор цветет живой румянец. Но возраст и опыт подсказывали, что у них с начальством девяносто восьмого участка все только начинается. Что занавес едва успел подняться, и я увидел вступление перед началом длинного спектакля, пролог, открывающий действие большого романа. И если я буду внимательно следить за сюжетом, то смогу, как Пианистка, разжиться кукурузными лепешками, белыми пампушками и калеными бобами.
Солнце клонилось к западу, скоро должны были вернуться заключенные, которые ходили в поля собирать семена и копать коренья. Я постоял во дворе, чтобы безмолвие вокруг сгустилось, а дальше почему-то направился к женской казарме, но на повороте увидел, что Пианистка выходит из комнаты Ученого. Я отскочил за угол, дождался, когда Пианистка скроется в своей казарме, и шагнул к двери Ученого. Посторонние в наш лагерь не заходили, да и заключенные на участке оголодали до того, что жевали сухую траву и варили человечину, ценных вещей в казармах давно не осталось, и, кроме Мальчика, двери никто не запирал. Я шагнул в казарму, прошел прямиком к койке Ученого и сразу заметил, что остальные койки не застелены, только одеяло Ученого аккуратно свернуто в изголовье, и похоже, что его встряхнули и уложили совсем недавно. Я понял, что одеяло свернула Пианистка. Изучил глазами складки на синем батисте, запустил руку поглубже и в самом деле нащупал в складках холщовый мешочек толщиной с запястье, развязал и увидел там две пригоршни каленых бобов. Одну пригоршню я затолкал в рот, остальное ссыпал в карман, а после разметал одеяло Ученого, чтобы его койка ничем не отличалась от остальных.
Выйдя из казармы Ученого, я быстро вернулся к себе.
На другой день я снова последовал за Пианисткой к девяносто восьмому участку в восьми ли от девяносто девятого и вновь увидел, как она ставит палку у края поля, а вскоре из лагеря выходит мужчина в кителе. Когда они закончили кувыркаться в печи, я вернулся следом за Пианисткой в лагерь и теперь нашел в одеяле Ученого половину белой пампушки. Я целых полгода не ел пампушек из пшеничной муки, даже забыл, какие они на вкус. Схватив половину пампушки, я не глядя затолкал ее в рот, зачерствелый кусок сначала не лез в горло, но вот верхняя корка размола от слюны, и бледно-серый, словно от жареного кунжута, вкус мучной пампушки беспокойно закачался и вдруг толкнулся мне в нёбо, и от этого толчка мелко задрожали и десны, и язык, и желудок с кишками, и не успел я толком ничего распробовать, как сухие куски один за другим провалились в живот. И только когда, проглотив пампушку, я занялся крошками в зубах, до меня дошло, что аромат был вовсе не кунжутным, то была смесь белоснежного запаха пшеничного крахмала и алого благоухания арахисового масла. Катая запах во рту, я стоял у койки Ученого, словно оглушенный, а когда все крошки были съедены, я почувствовал горечь, будто лишился великой драгоценности, разметал одеяло Ученого по койке и вышел из казармы.
Я стоял посреди пустынного двора, катая на языке вкус белой пампушки, и вдруг мне вспомнились восемнадцать пшеничных колосьев, которые выросли у меня больше чумизных. Тот, кто забрал себе мои колосья, переживет голод на одном их запахе.
На пятый день, когда все заключенные снова вышли в поле собирать семена, я последовал за ними. Люди отправились кто на север, кто на запад, один я пошел на юго-восток, сел на корточки у солончаковой ложбины и стал ждать, когда из лагеря выйдет Пианистка, когда она воткнет палку у края дороги, рядом с полями девяносто восьмого участка. Но солнце поднялось на середину неба, а Пианистка все не выходила из женской казармы. Испугавшись, что просмотрел ее, я сделал вид, будто собираю семена, а сам направился к печам, где Пианистка встречалась со своим военным. Одеяло во второй печи передвинули на солнечную сторону котлована, но оно лежало аккуратно свернутым, а сверху было забросано ветками и сухой травой — со вчерашнего дня постель никто не трогал.
Сегодня Пианистка не пришла на свидание.
Я вернулся в лагерь и направился прямиком к женской казарме, толкнул вторую дверь и увидел Пианистку, она стирала одежду в тазу, стирала те самые розовые трикотажные трусы, что я видел на ней днем раньше.
— Иголка найдется? — спросил я, стоя у порога. Пианистка поспешно отерла руки, шагнула к столу и достала коробочку для шитья.
— Цце порвалось? Давай я зашью?
Она протянула мне коробочку из-под таблеток, в которой хранила иголки с нитками, и я явственно увидел сочный багрянец на ее щеках: пусть яркостью и красотой он уступал персиковым лепесткам по весне, но был розовым и влажным, как у здоровой женщины.
— Ты не ходила сегодня за семенами?
— Мне нездоровится.
— Хочешь, я тебе соберу, отвар приготовишь? Покачав головой, Пианистка растроганно сказала, что в последние дни собрала много семян, у нее остался запас для отвара. И мы друг от друга отделались. Пианистка не спросила, почему я так рано вернулся в лагерь; само собой, я тоже не стал спрашивать, почему она пропустила свидание в печах. Но и на шестой, и на седьмой день Пианистка не явилась к печам. Теперь она снова ходила со всеми в поле собирать траву и готовить отвар, но я своими глазами видел, как она поднесла к губам зеленоватую жижу, сдобренную корой и земляной щелочью, сделала несколько глотков, а после отползла куда-то в ложбину, подальше от людей. И в ложбине Пианистку вытошнило всем, что она успела выпить. Я подумал, она или беременна, или мужчина с девяносто восьмого участка избаловал ее своими лепешками — теперь Пианистка не может пить отвар из семян, которым спасаются остальные заключенные. Я стоял поодаль от солагерников, разводивших огонь у зарослей тростника, и смотрел, как рвет Пианистку, как она скрючилась на земле, словно рачок, и мне очень хотелось подойти и похлопать ее по спине. Но я не пошел.
