Читать книгу 📗 Мальчик из Ямы 3: Летные Часы (СИ) - Герко Гизум » Страница 5
Сутки ее никто не трогал. Через сутки, за ужином, она сама произнесла три фразы, глядя в поднос:
— Обмен как обмен. Кормили по норме. Весы у них врут.
И по тому, как она произнесла третью фразу, было ясно, что это не жалоба, а профессиональная оценка принимающей стороны в целом, вынесенная без права обжалования.
Так в кубрике, сам того не заметив, Дэйв учредил процедуру. Я записал ее для себя под названием «протокол возвращения, версия первая»: стол у колонны, добавочный паек, сутки тишины, вопросы после. Когда я сообщил Дэйву, что он автор действующего протокола, он отпирался и говорил, что просто хотел доесть кашу. Все великие регламенты Империи, подозреваю, начинались именно так.
Учебный год открылся, как ему положено, построением и обмерами.
Обмеры, это ежегодная процедура, в ходе которой каптенармус устанавливает, насколько казна ошиблась в прошлом году, выдавая тебе форму на вырост. Проводится она на стенде: планка, шкала, помост. Помост хромает. Левая опора у него короче правой, на сколько именно, знает один каптенармус, потому что двадцать лет вносит поправку в уме. Кадет встает на помост, кренится влево, как борт с несимметричной загрузкой, каптенармус смотрит на шкалу, что-то вычитает, не шевеля губами, и записывает результат, который потом сходится с медкартой до миллиметра. Я, наивный человек, предложил починить опору. Разговор вышел короткий и педагогический.
— Починить, — повторил каптенармус, глядя на меня поверх шкалы. — Опору.
— Сорок минут работы, — сказал я. — Прокладка и два болта.
— Двадцать лет, — сказал каптенармус, — я мерил людей с поправкой на эту опору. Почини мне опору, кадет, и объясни потом комиссии, почему весь кампус за одну ночь вырос на сантиметр слева.
Я извинился и сошел с помоста с креном, как положено. Есть системы, в которых ошибка держит на себе столько поправок, что становится несущей. Трогать такие системы можно только вместе с каптенармусом, а каптенармусы не размножаются.
Там же, на первой неделе, силами потока была проведена ежегодная проверка гравитации плаца. Методика проверки передается от выпуска к выпуску и в документах не значится: берется строевая подготовка первой недели, делится на воспоминание о каникулах, и полученная тяжесть в ногах пересчитывается в проценты. По итогам замера гравитация плаца составила плюс четыре процента к прошлогодней. Поток постановил считать результат достоверным, занести его в устное предание и передать первому курсу вместе с легендой о том, что под плацем захоронен генератор тяжести, работающий от кадетского уныния. Я в комиссию по замеру не входил, но результат подтверждаю: после месяца внизу, в доках, где я таскал железо за деньги, бесплатная строевая весила заметно больше.
А потом настал вторник, ради которого писался весь этот год, хотя тогда я еще не знал, что он так называется.
Вторник назывался: начало летной практики второго курса.
Практика жила внизу, поэтому летный день у второго курса начинался не с ангара, а с развозки: борт в шесть сорок, сорок минут, и ты стоишь на бетоне, где все настоящее и все в пыли.
Инструктаж проводил инструктор практики, капитан с лицом человека, который двадцать лет повторяет одни и те же слова и давно уже сам себе не отвечает. Нас, второй курс летного профиля, усадили в аудиторию при ангаре, и капитан довел до нас порядок: допуск, медицинский штамп, ведомость, очередь на борта, вылеты с инструктором, зачетные упражнения. Я записывал. Я всегда записываю: бумага, это единственный собеседник, который потом подтвердит, что тебе не послышалось.
Мне послышалось на слове «норма».
— Норма налета кадета второго курса, — сказал капитан, — восемнадцать часов.
Я поднял руку и уточнил, за какой период установлена норма. Вопрос был лишний: и так ясно, что в месяц. Восемнадцать часов в месяц, это по часу в летный день, скромно и по-имперски.
— В год, кадет.
Я решил, что ослышался, и переспросил. Капитан повторил. Я, каюсь, переспросил в третий раз, но уже иначе: попросил показать документ. Капитан не удивился, у него за двадцать лет, надо думать, спрашивали и не такое, и развернул ко мне ведомость с выпиской из летного регламента. Параграф стоял на месте. Восемнадцать часов. В год. Прописью и цифрами, чтобы никто не ушел обиженным.
Я поверил бумаге. Бумаге я верю всегда, это у нас взаимно. Но впервые за всю службу мне захотелось, чтобы бумага врала.
Дальше арифметика, которую я проделал прямо там, на полях конспекта, потому что арифметика, это мое успокоительное. Восемнадцать часов в год. Три года летной практики до выпуска. Пятьдесят четыре часа плюс шесть, которые у меня уже были с первого курса. Шестьдесят. Столько неба Империя планировала отпустить мне по норме довольствия к моменту, когда доверит мне борт, людей и груз. Шестьдесят часов. Я перечитал цифру и понял, на что это похоже. На Целине так выдавали воду в засушливый квартал: по норме, по записи, по чайной ложке, и попробуй докажи, что ты не цветок, а насос.
Небо здесь выдавали по чайной ложке. И, как выяснилось через полчаса, ложку тоже по записи.
Очередь на борта висела у входа в ангар: лист, сетка, фамилии. Учебных бортов на весь поток было четыре, все одной серии, списанной из строевых частей в эпоху, о которой борта помалкивают. Имен у них не было, только номера, зато характеры имелись в ассортименте, и характеры эти были описаны в рукописной памятке потока, передающейся по наследству от выпуска к выпуску, как гравитация плаца. Памятку мне дал переписать старшекурсник за две услуги мелким ремонтом, и это была лучшая сделка недели. «Борт один: тянет влево на рулении, в воздухе честен. Борт два: приборная доска врет по топливу в минус, кормить с запасом. Борт три: скрипит четвертым лонжероном на левом вираже, скрип штатный, не бойся. Борт четыре: не обижать, обидчив». Про четвертый борт я сначала решил, что это шутка, а потом полетал на нем и подтверждаю формулировку.
Первой строкой в очереди на вылеты стояла фамилия Краса, вписанная ровным почерком человека, который пришел раньше всех, потому что прилетел раньше всех. Я посмотрел на эту фамилию спокойно, как на прогноз погоды. Осень он мне обещал еще у трапа. Я ждал хода с первого дня года: наряд не по графику, заявка, исчезнувшая из стопки, что-нибудь по его бумажной части. Хода не было. Крас ходил на построения, брал кашу, писался в очереди первым и на меня не смотрел. Это было хуже хода. Когда противник, обещавший осень, молчит, значит, он готовит не выпад, а смету.
Ведомость допусков к летной практике подписывал Брасс. За подписью пришлось подниматься: бумага в этом хозяйстве жила наверху, работа внизу, и развозка возила меня между ними, как возят накладную.
Я вошел, доложился, положил ведомость. Брасс посмотрел на меня поверх бумаги, одну секунду, как смотрят на прибор, который в прошлый раз показывал занятное, расписался и вернул ведомость, не сказав ни слова. Чая не было. Чай у нас не по службе, а тут была служба. Я забрал ведомость, козырнул и вышел, и уже в коридоре сообразил, что за секунду этого взгляда меня успели спросить о каникулах, доках, ставке два восемьдесят пять и планах на год, и я успел на все ответить. Есть люди, с которыми разговор письменный даже тогда, когда устный.
Теорию летного дела у нас читал майор Кассель.
Он вошел в аудиторию ровно со звонком, положил на кафедру три предмета: журнал, мел и указку, и я сразу оценил указку. Указка была старая, полированная тысячами ладоней, и на рабочем конце ее сидела аккуратная резиновая нашлепка. Позже я узнал, зачем: майор тыкал указкой в стекла приборов на учебном стенде, а стекла царапать нельзя, приборы он берег. Человек, который надевает резинку на указку, чтобы не поцарапать списанный авиагоризонт, был мне понятен без дальнейших пояснений. Я таких людей знаю. Я сам такой человек, только моложе и без указки.
Кассель был сух, невысок, седоват и писал на доске цифры с таким нажимом, что их было слышно. Первую лекцию он начал без предисловий, с фразы, которую, я уверен, отшлифовал на двадцати выпусках до полного блеска:
