Читать книгу 📗 "Шарики патинко - Шуа Дюсапен Элиза"
Я ретируюсь почти бегом.
Анриетта и Миэко нарядно одеты: девочка в платье лососевого цвета, ее мать в серо-коричневой шелковой блузе. Едва я переступаю порог дома, как Миэко сообщает, что у нее есть для меня подарок, и спускается за ним в свою комнату. Анриетта наливает мне бокал сливовой настойки и принимается резать салат. В отличие от Миэко, она не загорала, но ее кожа еще больше высохла. Когда она наклоняется, через блузку проступают позвонки. Пользуясь тем, что мы остались одни, я благодарю ее за приглашение.
— Это Миэко предложила, — отвечает Анриетта.
— Я так и думала.
Она слегка поднимает брови. У меня нет сил сглаживать свою бестактность. К счастью, возвращается Миэко. Она вручает мне продолговатый сверток, завязанный с двух сторон, как конфета, и просит открыть его немедленно. Я не возражаю.
Две куклы, сделанные из кусочков бамбука и мячиков для гольфа, прикрепленных к телу скотчем и выкрашенных в зеленый цвет. К голове приклеены сухие водоросли, еще ощутимо пахнущие морем.
— Это мы в зеленом цвете, — объясняет девочка и ждет моей реакции.
— Что я говорила по поводу водорослей? — ворчит Анриетта.
— Но это чтобы они дышали… Хлорофиллом…
— Мне очень нравится, — бормочу я.
Анриетта поворачивается ко мне:
— Это куклы кокэси. Когда-то их изготавливали в память о детях, которые умирали во младенчестве от голода. Миэко это известно. Я расстроена.
Она раскладывает на столе приборы, а я тем временем с преувеличенной осторожностью упаковываю кукол под взглядом неподвижной Миэко с опущенной головой.
Анриетта уложила кругом шесть крабов на блюде диаметром почти со стол, а посередине поставила блюдечко с белым соусом. С помощью молоточка она разбивает панцири и дает нам клешни, не удаляя последних обломков хитина. Я интересуюсь, как прошла их поездка. Мать и дочь по очереди нехотя рассказывают мне. Тогда я делюсь с ними своими впечатлениями за это время. Прогулки за кладбищем в Ниппори, отдыхающие там кошки, вкус рисового напитка, приготовленного индийской парой на торговой улице с традиционными товарами. Потом я замолкаю.
— А это что такое? — кривится Миэко, вынимая из краба прозрачное волокно.
— Судя по всему, линька, — отвечаю я. Поскольку здесь присутствует ее мать, я четко артикулирую — Линь-ка.
— Линька, — повторяет Миэко, заворачивая панцирь в салфетку. — Я его сохраню.
— Не надо, он испортится.
Я беру панцирь из ее рук и под удивленным взглядом Анриетты кладу на свою тарелку. Я жалею, что так отчетливо подчеркнула это слово, для Миэко не представило бы сложности его запомнить.
Я снова принимаюсь за еду. Больше мы не разговариваем. За окном ревет ветер. Мои движения скованны. Анриетта протягивает мне очередную клешню. Я отказываюсь.
— Вам не нравится?
— Нравится, но мне уже достаточно.
Миэко отодвигает свою тарелку.
— Мне тоже.
Анриетта по очереди смотрит на нас:
— Никто здесь не любит крабов. Включая меня. — Она бросает клешню на блюдо, не обращая внимания на брызги. — Идите, — она вскидывает подбородок, — поиграйте.
Мы спускаемся в бассейн. Я вынимаю из сумки шампунь и ставлю его на стол. Миэко, как всегда, растягивается на кровати животом вниз, уткнувшись лицом в подушку.
— Ты не виновата, — говорит она приглушенным голосом.
— В чем?
— Что мама грустит. Просто папа любил крабов.
Она признается, что хотела бы услышать, как играет мой отец. Я не принесла свой компьютер. Да и все равно, думаю я, у меня есть только запись «С днем рожденья тебя», которую прислала мне мама.
— Но это же твой отец! — с упреком произносит девочка, повернувшись.
— В следующий раз принесу.
— Ты всегда так говоришь и никогда не исполняешь обещаний. Совсем как с твоей бабушкой. И с патинко.
Я напоминаю ей, что мы ездили в Диснейленд и в деревню Хайди. Моя бабушка старая, в восемь раз старше Миэко. И сильно устает. Может она это понять? И потом, что за странная тяга к патинко? Это всего лишь обыкновенная машина, груда пластика и железа!
Девочка молчит. Наконец она объясняет, что сыплющиеся из автомата шарики напоминают ей икринки рыбы, бесхвостых головастиков. Она опускает голову. Ей хотелось бы к ним прикоснуться. Я подавляю нервный смешок. Миэко прижимается лбом к стенке бассейна и закрывает глаза. Каникулы почти закончились. Возвращаться в школу неохота.
Я сажусь рядом и успокаиваю как могу: ей не о чем беспокоиться, она способная. Я целую ее в лоб. Она выворачивается, и я сконфуженно выпрямляюсь. Мне прекрасно известно, что в Японии не обнимаются. Я поддалась порыву. Говорю ей, что мне нужно идти, но я еще вернусь.
— Думаешь, он умер? — на одном дыхании спрашивает Миэко, когда я закрываю дверь.
Я застываю на месте. Она не может видеть меня с кровати, но продолжает:
— Я бы предпочла, чтобы умер. Тогда я знала бы, где он. Судя по шуршанию белья, я догадываюсь, что девочка забралась под одеяло, и осторожно закрываю дверь.
Анриетта еще сидит за столом в окружении сильного запаха даров моря. Она очищает крабов, складывает мясо в тарелку, обсасывает клешни, втягивая сок. Заметив меня, она прекращает есть и просто смотрит на крабов:
— Испортятся…
Я жестом показываю, что ухожу.
В коридоре я поворачиваюсь. Анриетта сидит ко мне спиной, плечи содрогаются, руки опущены вдоль тела. Она молча всхлипывает.
Я заболеваю. Отит. Пытаюсь связаться с Анриеттой по телефону, чтобы предупредить ее, но она не отвечает, и я оставляю голосовое сообщение.
Бабушка варит мне рисовую кашу и смотрит, как я глотаю ее, сетуя:
— Айгу, йеппун секхи… Бедная крошка, славная крошка…
Я отворачиваюсь: слово «секхи» вызывает у меня отвращение, им называют в основном детенышей животных, как будто я теленок. Я слышу, как бабушка спускается по ступеням, стараясь не шуметь, приоткрывает дверь, думая, что я сплю, и, если я шевелюсь, поспешно закрывает ее. В другие разы она гладит мне лицо, прикладывает руку ко лбу, к щекам, касается моего носа, и у меня нет сил отвернуться, пока ее пальцы щекочут меня, как муха. Она открывает окно, чтобы проветрить комнату, пытается дать мне какие-то таблетки, карамель, пичкает меня медом. Но от такого лечения толку мало. Вот мама бы знала, что делать. Жаль, что здесь нет ни мамы, ни Матьё.
Малейший шум действует мне на нервы. Скрип потолка от шагов бабушки и дедушки, гул машин, цоканье каблуков по тротуару. Девушка у салона патинко. Ее голос. Назойливый. Монотонный. Мне хочется придавить картонки к ее груди, чтобы остановить лавину слов. Я слышу, как бабушка обвиняет деда: это он виноват, что я заболела, — крик женщины-сэндвича мешает мне спать.
Их пререкания приводят меня в ужас.
Однажды вечером я обнаруживаю дедушку спящим на диване с открытым ртом, зубы едва держатся в ослабевших деснах.
Мои уши гноятся. Нужно идти к врачу, чтобы он прописал антибиотики. Я чувствую только, как стучит в висках кровь. После еды я, сидя между стариками, смотрю телевизор, совершенно глухая. В новостях показывают кадры землетрясения, возможно повтор прошлогодних съемок.
Ночью тревога возрастает. Несмотря на жару, я натягиваю одеяло до подбородка и вылезаю из кровати, только когда хочу в туалет и больше не могу терпеть. У меня возникает впечатление, будто, пока я не сплю, ничто не изменится, ничто не постареет. И я чувствую себя застрявшей в земной коре, такой же гнойной, как жидкость, сочащаяся из моих ушей.
Мало-помалу ко мне возвращается слух. Я не сразу это заметила, поскольку полагалась на голос женщины-сэндвича, а его я не слышала. Дедушка не говорил мне, что уволил ее. Я поняла, что ее нет, выходя из дома в тумане выздоровления. И громкоговоритель дед тоже убрал.
— Она плохо справлялась, — только и сказал он мне в качестве объяснения. — А поскольку мы уезжаем…