Читать книгу 📗 "Тонкий дом - Жаворонков Ярослав"
Перед приходом Лебедянского, то есть дважды в неделю, Марина прибиралась. Пыль, посуда, крошки, разводы, поплотнее закрыть бряцающий шкаф. Лебедянский заявлялся вечерами, когда она уже возвращалась со смены в салоне. Даня снова жил дома, Лебедянский готовил его к наступающему на пятки ЕГЭ по истории. Вообще-то профессор не был знаком с форматом экзамена, но пытался сориентироваться на ходу. В конце концов, знания-то не отнимешь, бурчал он.
Всегда в рубашечке, поверх — скатанная водолазка или блестящий потертостями пиджачок. И пахло от него не старостью, не смертью, а бергамотом, напоминавшим ему далекую советскую жизнь и родной «Шипр».
Понятно, что он клеился к Марине — со всей своей сутулостью, тонкими руками и огромной надеждой, неозвученной мольбой принять и обогреть. Цветочки — скромные, мелкие, но все ж; конфеты в цветастой коробке; бюджетное игристое с претенциозной надписью «шампанское». Марина замечала его интерес, по старой привычке, немного сухо и односложно флиртовала, но большего себе не позволяла (он был мерзким, старым, да и после всего этого с Даней…). Сложно было совсем ничего Лебедянскому не позволить — он работал у них за копейки, помогая Марине искупить вину перед сыном («Давай наймем твоего профессора, поможет с поступлением?» — «Ну… не знаю, давай. Если можно»). И этого Марине было достаточно для счастья. Всем троим было достаточно.
Даня занимался с кумиром и приближался к новообретенной мечте уехать учиться в Москву или Петербург; Марина заглаживала вину оплаченными занятиями и чрезмерной заботой; Лебедянский наслаждался вечерними чаепитиями с Мариной и не замечал, что чувства не взаимны.
А еще Даня усиленно вспоминал давнего друга матери (он перестал звать ее по имени, но и «мамой» она больше так для него и не стала) — Георгия Григорьевича Буриди. Видел несколько раз в детстве. А больше никого и не было, у нее больше совсем никого не было, кроме приятельниц-веселушек из прошлой парикмахерской, а в новом салоне найти никого не успела (и вообще после переезда владелицы в Штаты в нем персонал менялся только так).
Буриди легко гуглился. Но информации было немного — должности, звания, награды. Фото, старое и расплывчатое, все в зернах. Сходства с Даней будто бы не было, но он уже усвоил, что схожесть не всегда сопутствует общим генам.
Он не раз пожалел, что залез в семейную историю, но желание знать ее, желание знать историю, вообще желание знать в себе не убьешь. Тем более когда возможности под рукой — в нескольких запросах в поисковике и одной пересадке с автобуса на трамвай (адрес военного института, где Буриди работал, тоже легко загуглился). Внутрь института, конечно, не пустят, но можно и на улице подождать.
Нина говорила постоянно. Как прибожек, к которому вернулся голос, не могла нарадоваться отсутствию боли в горле и наличию подвижного языка и постоянно, не затыкаясь, болтала.
— Слушай, а вот что это все? — указывала она на все подряд. — Зачем это? — вечно спрашивала об этом мире.
— Вон та баба с коровьими лепешками на лбу — она чего везде-то? То сидит, что ходит. Куда ни ткнись — везде она. Я куда ни сунусь, она вечно своими этими каблуками цок-цок-цок. М? Чего не отвечаешь-то?
Молчание ей было ответом.
Потому что заколебала. И потому что не положено — иначе какой смысл в этом месте.
— Ну, не хочешь — не отвечай, — фыркала Нина и демонстративно запахивалась в прохудившуюся шаль — с какой померла, с такой и ходи. Язык с горлом еще ладно, но шаль штопать — это уж извините.
Но не отставала.
Или отставала. Но всегда возвращалась, всегда находила — не стеснялась и нападала:
— Но слушай, а вот вообще, да, если вот в целом. Ладно я, старая уже. Ну, в смысле, была старая. Сейчас-то уже поди разбери, ничего не болит. Ну вот ладно я. Хотя и я — за что мне это все, за что тут волочиться? Ну хорошо, вот ладно я, а вот Варька-то? Молодая совсем.
Мимо неспешно проходил мир, в медленном течении шли призрачки. Слегка развеваясь плащами, немного дребезжа платьями, куртками, майками, юбками, джинсами. Шли в разные стороны, просто шли. К родственникам, друзьям, врагам, в родные места и в незнакомые, где можно ненадолго осесть, как вампиру в подвале, чтобы потом снова пойти дальше. И только Нина говорила.
Варвара стояла подальше, чтобы не смущать Нининого молчаливого собеседника.
— Да, конечно, она тупая, как я не знаю кто. Как муженек мой. Но молодая совсем. И хорошая — хорошая ведь, вот что главное. А ты ее вон че. Тоже сюда. Ей-то за что? Зачем? М? Может, ее это, тоже со мной? Ну, когда ты решишь меня отсюда дальше. А? Чего молчишь-то? — И смотрела, выжидала — заговорят, не заговорят, ответят, не ответят. Расскажут все или нет, может, хоть намекнут. И сложно было выдерживать ее взгляд — не проницательный, но безысходный, в том смысле, что выхода, исхода из него не найти, он сам везде найдет, всюду придет.
Ее муж чертыхался, бурчал, гневно тряс дрожащей головой, читая рукопись Геры. Да, конечно, одиннадцать миллионов убитых, фургоны-душегубки, пестицид «Циклон Б», липовые указатели на станциях, чтобы думали, что везут в счастливые европейские города. И многое другое. Фактически все верно, но по духу — все не то. А самым страшным оказалось другое: в книге ничего не было про Японию!
— Как можно было забыть про Японию! — бубнил Лебедянский и правил, переписывал рукопись ученика, как часто переписывал за аспирантов диссертации, чтобы не стыдно было показать совету. Потому что кто, если не он. Потому что все всегда приходится делать самому. Потому что такая жизнь, нещадная, несправедливая, только пахота и никакого счастья, но Лебедянский уже с этим смирился.
— Якобы серьезная книжка, а без Японии. Совсем с ума уже посходили, — заносил он над клавишами непослушные, но решительные руки — последнюю надежду этих неправильных страниц, остатков смысла, который еще можно, а значит, и нужно было сохранить, по мнению бывшего профессора.
Отходя от компьютера, он думал только об одном. Об одной. О Марине. И о грядущих занятиях с Даней, поскольку они приближали его к Марине.
Лебедянский доверху наполнился страстью к женщине и злобой из-за рукописи, а больше в него ничего не влезало. Не только еда, но и другие люди — и так необязательные — стали совсем ненужными. На эфиры он теперь волочился через силу, а соседа-алкоголика приходилось буквально выгонять, когда он с боем прорывался к нему в кухню.
Последний раз, вытолкнув соседа за дверь, Лебедянский не выдержал и сообщил, что тот ему не нужен, у него теперь есть женщина (!), что сосед — ужасный человек (!!) и Лебедянский общался с ним только из жалости (!!!).
— Какая жалость, ты на себя-то посмотри вообще… — с обидой проговорил сосед, держа за горлышко полупустую мутноватую бутылку.
— Иди, Гриша, — буркнул Лебедянский, запирая за ним дверь. — Иди уже.
Марина приехала в больницу к Саве. Да, после того дня в ней что-то щелкнуло, квакнуло, и она стала обзванивать травматологические отделения. Решила начать с районных больниц, и третий номер оказался счастливым. Хотела убедиться, что с Савой все-таки ничего страшного не случилось. И что он не собирается писать заяву (хотя написал бы уже, если бы хотел), а ее мир не накренится из-за подпиленных свай еще сильнее.
Часы приема, журнал, запись, вам вон туда, в частную палату. Частная палата была похожа на чулан — под лестницей, низкая, со скошенным потолком, зато без соседей. Инвалидное кресло стояло между стеной и койкой, больше присесть было негде, так что Марина устроилась в нем. Сава удивленно поднял бровь, окруженную гематомами. Его болтавшаяся в бандаже рука напомнила Марине зонт или молоток в чехле.
К ее страху и удивлению, она была даже рада его видеть.
А кому еще ей радоваться? Начальнице? Исчезнувшим вместе с дешевыми расходниками приятельницам с прошлой работы? Буриди (вспоминая про трусы, Марина посмеивалась)? Сыну, который все еще ее сторонился? Лебедянскому, у которого слюни на нее текли обильнее, чем у собаки при виде еды? А Саве должок она отдала. Вот он, лежит ее должок, перевязанно-фиолетовый.
